— Чтоб порядок был полный.

3

Корчма представляла собой едва ли не удвоенную в размерах крестьянскую хату. В размещавшихся в глухой глубине дома покоях жили сами хозяева — муж, полноватый мужчина с замкнуто-самоуверенным масленым лицом, одетый в бурую клетчатую суконную тройку, и жена, крупная и, чувствовалось, совсем не заботящаяся о своей внешности баба: крохотные глазки ее, в отличие от круглых, навыкате, мужниных, постоянно выражали ожидание какой-то беды и заранее просили о пощаде. Комбат — хозяева поджидали его во дворе у крыльца — окинул обоих цепким взглядом:

— Ну что, Яша?.. Может, спросим их, голубчиков, где их-то сынок? Штиу или не штиу? Ладно, замнем для ясности…

Яков вздрогнул при этих словах комбата, моментально вспомнив толпы бредущих в плен безмерно потерянных людей. Корчмарь же, разобрав нещадно исковерканные капитаном родные слова, натянуто просиял и, сказав что-то жене, метнувшейся после его слов внутрь дома, стал пятиться назад, втискивая свою полную фигуру в сени, показывая короткими растопыренными пальцами на дверь открытой комнаты.

Это и была собственно корчма с тремя небольшими, тяжеловато рубленными столиками, такими же крепкими стульями, в высоких спинках которых были вырезаны червовые тузы, с небольшой стойкой, за ней круглыми торцами виднелись темные бочонки с краниками. В углу, от потолка до пола, рубчато прорисовывались жалюзи, закрывавшие «парадную», выходящую на улицу дверь. Комнату неярко освещала подвешенная к потолку керосиновая лампа, нежно и властно что-то напомнившая Якову…

С этой минуты все перед ним поплыло неразборчивым сном: и хозяйка, накидывающая на один из столиков, поближе к стойке, чистую скатерть, и хозяин, зашедший за стойку и что-то делающий там, и капитан, стоящий посреди комнаты. Яков, казалось, ничего не замечал до того мгновения, когда лицо капитана неожиданно оживилось, он поощряюще улыбался кому-то, глядя на дверь: мол, входи, входи, и вдруг Яков совершенно отчетливо увидел Любу — это она стояла у входа в комнату и держала перед собой деревянный крестьянский поднос с необычно большим желтым хлебом.

Щемяще-смутный отблеск досвиток явил Любу: и кто же должен был прийти, как не Люба, пусть даже в образе этой девушки с круглым, темным, грубоватым лицом. Яков с еще державшейся в нем мгновенной памятью о Любе пристально всматривался в незнакомку, и она, как ни странно, глядела не на капитана, звавшего ее, а на Якова.

«Смотрины» настолько затянулись, что комбат поощряюще для Якова рассмеялся, а хозяйка — по строгому приказанию мужа — со словами «Плякэ, Дорина!»[2] вырвала у девушки поднос с хлебом и поставила его на стол. Все остальное к столу она уже приносила сама: крупно нарезанную солонину, вареную фасоль в глиняной миске, брынзу, чувствовалось, очень свежую, «со слезой», помидоры, крупные, с остренькими пахучими листиками на месте срыва. «Помидоры рвала Дорина», — подумал Яков со странным боязливым холодком в груди.

— Понял, Яша? Девка-то, видать, батрачка. Вот она, заграница… А хороша, ржанушечка. — Капитан задумчиво покачал головой: — Но не для меня. Верушка голову оторвет.

В батарее знали о связи капитана с радисткой из разведроты, да он и не скрывал эту связь, и все были уверены, что дело кончится свадьбой после войны, Вера бывала и в батарее. Ловкая, сильная ее фигурка в камуфлированной плащ-накидке, острые жуковые глаза из-под лихо сбитой кубанки, легкая, снисходительная улыбка, диктуемая, вероятно, самой службой разведчиков, окутанной ореолом тайны и славы, — все было в туманных пределах недоступности и говорило сейчас о небеспочвенности слов капитана.

— А ты, Яша, не теряйся, понял? Она на тебя глазищи пялит не зря… Ты что, успел познакомиться?

— Да нет, — застеснялся Яков, в самом деле не видевший девушку, когда осматривал жилье, отведенное комбату. «Значит, она видела меня», — снова похолодело у него в груди.

Между тем на столе было уже все, чтобы начать трапезу. Среди тарелок и мисок возвышался большой прямоугольный графин простого стекла. Хозяин, взяв его, стал наливать в гладкие стопки капитану и Якову, отведя себе роль прислуги при знатных гостях. Жена его вообще стояла в стороне, озирая испуганными глазами стол: не беден ли, не вызовет ли гнев домнуле капитана?

Комбат встал, вышел из-за стола:

— Так не пойдет… Мы не немцы. Это вы перед ними плясали, они вас и пустили в мясорубку.

Он почти силой усадил за стол хозяина, но когда то же самое хотел проделать с его женой, та в смятении замахала руками и вышла вон, таясь, впрочем, где-то рядом, за дверью. Хозяин, с видом неудовольствия пожимая полными плечами, налил и себе в такой же маленький гладкий стаканчик.

— Ну! — капитан звякнул стопкой по стопкам хозяина и Якова, теряясь в поисках застольного слова в такой необычной компании. — Давайте… чтоб дома не журились!

— Норок. Норок[3], — строго, как селезень, прокрякал хозяин.

Капитан разом опрокинул стопку, тут же сморщился, свирепо раздув щеки: не знал, глотать или нет. С той те свирепостью он увидел, что корчмарь лишь губы помочил, и, усмотрев в этом какой-то страшный подвох, махал ему пустой стопкой: мол, до дна, до дна, и только после того, как хозяин, недовольно дергая маслеными щеками, выпил, капитан тоже проглотил то, что удерживал во рту.

— От, мать их за ногу, дерьмо какое! — Он морщил нос и губы. — Все пил, окромя дегтя. А эта… Самогонка, что ли, такая?

— Да, похоже, — согласился Яков, вспомнив полузабытый запах и вкус зелья, которое когда-то пробовал в селе.

Вообще он относился к разряду людей, безразличных к питью, и даже в лютые морозы, в окопах, жертвовал свои «наркомовские» сто граммов тем, кого эта норма не «согревала». Он и сейчас лишь пригубил.

Хозяин, видя, как разгневан домнуле капитан, обиженно разводил руки с растопыренными пальцами.

— Цуйка! Цуйка![4] — И повторял, как бы оправдывая низкое качество питья: — Разбой! Разбой![5]

Проскальзывало в интонации хозяина, что именно он, капитан, причастен к войне: какие же могут быть претензии к цуйке?

— Вот что, Яша, — твердо сказал комбат, — дуй-ка к старшине. Флягу нашей, родимой…

Через какие-то полчаса хозяин, распробовавший «русскую родимую» и вынужденный отдать ей безусловное предпочтение перед цуйкой, был совершенно пьян. Спесь вседержителя села слетела с него бесследно. Это был уже добрый малый, не знавший, что бы такое сделать для домнуле капитана: он почитал его теперь за лучшего своего друга. Жена с безумными глазами оттаскивала дошедшего до ручки корчмаря от русского офицера: комбат, хоть и пил наравне с ее мужем, был трезв и благодушно подсмеивался над хозяином, поощряя к еще большему расположению чувств.

Якова почти не занимало то, что творилось за столом, он был напряжен, как струна: в темноте коридора, в проеме открытой двери, несколько раз возникала темнолицая, круглощекая девушка, и Яков чувствовал на себе ее смутный, испытующий взгляд. Все с тем же холодком в груди он улыбнулся ей, и она ответила ему: влажно блеснул небольшой рот. Дорина, этот явившийся из другого мира полуребенок, с непредполагаемым в ней бесстрашием самоотречение тянулась к Якову, может быть, по какому-то наитию чувствуя близкую душу, и Яков, понимая это, нетерпеливо, как на до-свитках, ждал окончания вечера.

Меж тем хозяин наконец вспомнил, чего еще не хватает в его корчме. Он вскочил, захлопал в ладони:

— Дорина!

И, покачиваясь над столом, начал водить воображаемым смычком, что-то напевая, доведя себя до слез, — не было сомнения: в честь русского офицера в его корчме должна играть скрипка. Сквозь увещевания жены вновь раздался его почти просительный, плачущий голос:

— Дорина!

Девушка появилась из темноты коридора, подошла к столу, встала рядом с Яковом, плотно затянутая в холст и рядно, — пахнуло вечерней прохладой августа.

вернуться

2

Уходи, Дорина! (рум.).

вернуться

3

На здоровье. На здоровье (рум.).

вернуться

4

Цуйка — самогон из слив (рум.).

вернуться

5

Война! Война! (рум.)


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: