— Устал ты, — сказала она. — Ну отдохни. Чего ты так волнуешься? Грех обижаться. Живем как люди, не хуже.
Отец вырвался, снова заходил по комнате.
— «Как люди»! — крикнул он. — Вот именно как люди! — Он остановился перед мамой и сказал ей хрипло, будто мороженого наелся: — А я не хочу, как люди! Не хочу, слышишь! Я хочу лучше, чем люди! Или я не заслужил?
Михаська смотрел во все глаза. Таким отца он никогда не видел. Только что смеялись они, говорили о чем-то — и вдруг такое. Что с ним?
Отец прошелся по комнате еще и еще, потом вдруг остановился, обнял маму.
— Зло берет, понимаешь? — сказал он обычным голосом. — Целый вечер сижу — семь тазов запаял.
Как гроза. Налетела, просыпала на землю молнии и умчалась дальше. Отец снова взялся за работу.
Михаська подсел к нему. Отец научил его зачищать металл и паять. Правда, паять Михаська умел еще плохо, но зачищал как заправский мастер.
Он привел однажды Сашку Свирида к себе домой, так тот до темноты не уходил, пока отец не дал ему ведро чуть-чуть попаять. Теперь Свирид каждый день в гости к Михаське просится.
Одна мама всем недовольна. Нагремится своими кастрюлями, сядет напротив Михаськи с отцом и вздыхает.
Раз вздохнет, два. Отец оторвется от какого-нибудь примуса, подойдет к матери, поцелует ее.
— Да я понимаю, — скажет мама, и глаза ее станут печальными, словно плакать ей хочется.
— Что — зарплата? — говорит отец. — На зарплату только прожить…
За ремонт отец берет деньги. Когда хозяйки спрашивают — мол, сколько, он смотрит в угол, где лежит всякое барахло для ремонта, и тихо говорит сколько. А потом не глядя сует деньги в карман.
Вечером, когда мама и Михаська уже лежат, отец долго еще паяет, стучит. Наконец открывает форточку и моет руки.
Потом он достает из кармана смятые рубли, трешки, пятерки и разглаживает их ладонью, складывает стопкой и идет спать. Теперь руки он уже не моет, ложится рядом с мамой. А мама ведь говорит, что после денег руки надо мыть, потому что деньги переносят инфекцию.
Отец ложится, а мать ничего не говорит.
Она и тогда ничего не сказала.
Бабушка Ивановна принесла отцу тазик запаять. Она в нем белье стирает. Отец тазик запаял, и тоже посмотрел в угол, и тоже, как всем, сказал Ивановне тихо:
— Два рубля.
И Михаська видел, как растерялась Ивановна, как оставила она тазик, пошла в коридор, а потом принесла два рубля. Михаська смотрел на маму — она бренчала кастрюлями совсем рядом и видела, видела же все. Но мама ничего не сказала.
— Это же Ивановна! — сказал Михаська отцу, глядя на него так, будто видел в первый раз. — Ивановна, понимаешь? Они плохо живут. У них мать задавили.
Отец удивленно посмотрел на Михаську и ответил:
— Ну и что?
Словно ничего не случилось. Не было. Не произошло. И мать громыхала кастрюлями.
Михаська смотрел на отца со страхом, с ужасом, с обидой, и в глазах у него стояли слезы. Отец снова взглянул на него и снова ничего не заметил.
Не захотел.
И тогда Михаська вспомнил инвалида.
12
Ох и хитрый человек эта мама!
Только потом понял Михаська, почему она тогда молчала. Почему не сказала ничего.
Просто она хоть и вздыхала и говорила иногда, скоро ли кончится эта мастерская, чтоб можно белую скатерть на стол постелить, а сама-то была рада-радешенька, что все так получается. Что наконец-то все дома: сын без слова уроки учит, даже троек почти нет, а муж не бегает по пивнушкам, как некоторые, сидит дома, говорит с сыном, паяет себе ведра.
Мама и сама бы, наверное, с удовольствием попаяла, постучала, поскоблила эти тазы и ведра, да ведь хозяйство: надо и накормить мужиков-то, и постирать.
Краем уха и она, конечно, слышала, как рассказывает отец ему, Михаське, про войну, про то, как дрался с фашистами врукопашную, и как за танками в атаку шел, и как в госпитале лежал… Ну и, конечно, про орден Красной Звезды. За что его получил.
Ходил он однажды в разведку и подорвал легковую машину с офицерами. Офицеров убило: только один, с портфелем, жив остался. Приволокли его в штаб как «языка», и оказалось, что гитлеровец очень важный, а еще важнее его портфель.
Михаська подумал, что вроде про это он даже в газете читал. Неужели про отца писали? В общем, все это мама слушала, и все это видела, и очень радовалась, глядя, как Михаська с отцом сидят разговаривают и даже ее не замечают.
Это уж Михаська потом понял.
Но после того случая мама пришла вдруг к Ивановне и принесла ей ведерко картошки. Еще прошлогодней. Остатки. А потом положила на стол два рубля и сказала:
— Ивановна, ты извини, тут Виктор ошибся.
Ивановна стала уговаривать маму, чтоб она взяла эти два рубля: все-таки, мол, отец работал, и за работу пока что надо платить, все правильно, не при коммунизме живем, но мама наотрез отказалась, и Михаська видел, что маме неудобно за отца. Стыдно.
И тогда он понял: это не отец вернул. Это она сама. Значит, она не согласна с отцом, раз ей стыдно. И может быть, тогда, когда она промолчала, ей было в сто раз труднее, чем Михаське, и в тысячу раз обиднее, что отец так сделал.
А она промолчала. Не сказала ни слова.
«Почему?» — думал Михаська и не мог понять. И только потом понял, что мама промолчала, потому что любит и Михаську и отца, любит всю их семью и не хочет, чтоб хоть самая маленькая беда случилась с ней.
Она просто смолчала и исправила все за отца. А он так ничего и не узнал.
«Но почему он не сам, — думал Михаська, — почему не сам? Почему он так сделал, отец? Почему он такой?»
13
Однажды Михаська опоздал на первый урок. Ну на какую-нибудь минутку. Хорошо, что математика была: Иван Алексеевич пустил. Русалка бы — ни за что!
Михаська сел на свое место, достал тетрадку. Смотрит — Сашка ему семафорит. Михаська не понял. Так Сашка до конца урока все ерзал и на него оглядывался. В переменку кивнул Михаське, подозвал к себе.
— Смотри, — сказал Сашка.
На дне его кирзовой сумки лежал настоящий кинжал. Со свастикой на ручке. Вдоль лезвия тянулись два едва заметных желобка.
— Это чтоб кровь стекала… — Сашка повел лопатками, выпиравшими из-под рубашки, будто холодно ему стало. — Я эту свастику — напильником.
Михаська представил себе фашиста, который таким кинжалом замахивается на партизана — связанного, избитого, — и мурашки пошли у него по спине. Таким огромным, почти две ладони, — и в человека…
Сашка рассказал, что вчера был на военной свалке. И если Михаська хочет, можно еще сегодня сходить, только тихо, без разговоров, а то мальчишки увяжутся, и тогда не проберешься — свалку охраняют.
Но охранял свалку один старик с берданкой и в военной фуражке. Наверное, так натянул, для форса. Или для страха — чтоб боялись его. С трех сторон свалку окружала колючая проволока, с четвертой было свободно. Но там, рядом с железнодорожным тупиком, стояла будка охранника.
Мальчишки лежали под кустом и ждали, когда деду в фуражке надоест ходить и он уйдет в сторожку, но дед оказался неутомимым — все топал и топал вокруг колючки, которой была загорожена свалка.
А за колючей проволокой чего только не было! Исковерканные танки с белыми крестами, пушки с расщепленными и загнутыми стволами, разбитые лафеты и даже хвост самолета. Горы железа, разломанного фрицевского оружия валялись тут — нестрашные, разбитые навсегда.
Наконец ребята дождались своего: ушел старик с берданкой в сторожку.
Они поползли к проволочному ограждению. Михаська сразу представил, что он разведчик и ему надо взорвать склад оружия. Извиваясь как змея, работая локтями и коленками, он пополз по траве, оставляя чуть приметный след. Вот и проволока. Натянута туго — не отогнешь.
В одном месте под проволокой была какая-то ложбинка. Михаська перевернулся на спину, прижался к земле и прополз под колючкой.
Лазить по железу приходилось осторожно: и не только потому, что можно было наступить на что-нибудь и загрохотать на всю свалку, но и потому, что железо во многих местах было рваное, безжалостно разодранное, видно снарядами, с острыми зазубринами, и очень легко можно было порезаться.