Михаська любил смотреть на облака.
По дребезжащей железной лестнице он забирался на плоскую крышу. За дальней трубой возле слухового окна у него было любимое местечко. Если лечь на спину, Михаську здесь даже с крыши не видно, а с земли тем более. Это местечко он нашел еще в войну, когда учился во втором классе. Тогда по вечерам назначали дежурных по крыше на случай бомбежки. Впрочем, вскоре эти дежурства отменили, потому что фашистские самолеты до их города долететь не могли. Воздушную тревогу тоже объявили всего раза два, наверное, просто так, на всякий случай. Михаська помнил тот вечер. Незадолго до этого они с мамой, как и все жильцы, обклеивали свои окна белыми полосками бумаги крест-накрест. На верхнем стекле крест, на боковых тоже по кресту. Все говорили, что это очень помогает. Если бомба упадет, то стекла с такими полосками не разобьются. Михаська, признаться, мало этому верил, потому что даже простой небольшой камешек для стекла — гибель, а тут бомба?
А через несколько дней вечером завыла сирена, и мама закричала на Михаську, потому что он копался — у него не застегивались пуговицы на пальто.
Когда они вышли из дому, по черному небу шарили лучи прожектора и время от времени освещали самолет.
Но самолет был наш, четырехкрылый «кукурузник»; таких у немцев не бывает.
Мама все торопила Михаську, а он говорил ей, чтоб она не спешила, потому что самолет наш. Бомбоубежище было далеко, и они не успели до него дойти, как тревогу отменили, и они пошли домой. Михаська ворчал: «Ну видишь, видишь, ведь я говорил…»
Мама ничего не отвечала и только вздыхала.
А на крыше все тогда оборудовали по-настоящему. В разных концах поставили ящики с песком, возле слухового окна — бочку с водой и прямо к бочке прибили два гвоздя, загнули их и на крючки повесили ведра.
Это Михаське нравилось. Было похоже на корабль. Там тоже висят ведра, только белые с красной полосой.
Но бочка так и не пригодилась. Песок потом растаскали по крыше ребята, а ведра унесли обратно в домоуправление.
Осталось от всей тревоги одно Михаськино тихое местечко за трубой.
Он иногда приходил сюда, ложился на спину, ощущая ею жар нагретого железа, и смотрел в небо, на облака.
Облака мчались перед ним, как белые паруса и как дикие звери, каких даже в сказках не бывает. Иногда они походили на фашистов — ощеренные морды в рогатых касках, и тогда Михаська сражался с ними, расстреливая их — ты-ты-ты-ты! — из автомата.
Теперь воевать не надо, фашистов разгромили, и Михаська блаженствовал на крыше просто так.
А фашисты, вон они. Михаське видно отсюда, как за тесовым забором с колючей проволокой копошатся зеленые фрицы — строят новый дом. «Правильно, стройте, стройте, — подумал Михаська. — Рушили все, теперь стройте».
Вот ведь ерунда какая: будто назло все про войну да про фашистов думается и из головы не выходит!
Он уставился на облака, стараясь представить какие-нибудь цветы, но там, на небе, все получались какие-то взрывы.
Михаська зажмурил глаза и решил, что нарочно больше не будет думать про войну и разглядывать в облаках эти взрывы.
Он подумал про отца и открыл глаза.
Над головой плыли цветы из облаков.
2
В прошлое воскресенье они все-таки сходили за реку, на свой участок.
Солнце словно играло в прятки — то выглянет и припечет, будто в середине лета, то скроется за тучу, и тогда сразу дохнет близкой осенью.
Они шли от тени к свету и снова попадали в тень, будто переходили с острова на остров, и было здорово идти по островам, взявшись за руки, — мама, отец и Михаська.
Иногда Михаська оставлял их вдвоем и бежал далеко вперед, а потом останавливался и смотрел, как они идут к нему.
Сначала их лица казались маленькими пятнами, потом они приближались, и Михаська смеялся, потому что ему было приятно смотреть на них, видеть, как лохматит ветер волосы отца и он жмурится на солнце, смотреть, как мама то и дело подпрыгивает, подбирая шаг, а потом идет широко, в ногу с отцом, но у нее ничего не выходит, она снова подпрыгивает, и это очень смешно, потому что мама походит на курицу, которая хочет взлететь, а не может.
Они подходят ближе, ближе, а Михаська пятится, но они наступают на него, и он смеется и отбегает снова…
Картофельное поле тянется сразу за сосновым леском. Лесок небольшой и насквозь просвечен солнцем.
Их участок у самого ручья, так что можно напиться, зачерпнуть фуражкой, как ковшом, прозрачной, будто воздух, воды и глотать ее, пока зубы от холода не заноют.
— Ну вот, — говорит мама, — пришли. Поклонимся нашей кормилице. — И первая кланяется.
Михаська хотел улыбнуться, но отец поклонился картошке тоже, серьезно и даже задумчиво.
Михаська вспомнил, как копали они картошку и мама тащила на спине тяжеленные мешки к дороге, где ждала подвода, а потом картошку раскладывали дома, прямо на полу в комнате, чтоб она просохла на зиму, и в комнате долго держался сладковатый запах земли и картошки. Всю зиму жарили ее, и варили, и толкли, делая из картошки кашу.
Михаська подумал-подумал и поклонился тоже. Наверное, было смешно смотреть со стороны. Стоят трое людей и кланяются; чему — неизвестно, ровному полю.
Они присели возле ручья, и Михаська услышал, как журчит вода. Он сунул в нее руку и схватил со дна гальку, подбросил ее на ладошках, стал разглядывать. В кучке серых камешков один был прозрачный. Михаська повернул его к небу, и камешек стал голубым, положил на траву, он стал зеленым, а повернул к солнцу, и камешек засверкал яркими брызгами, будто сам был кусочком солнца.
Отец потрепал ботву. Кое-где на ней болтались гроздья зеленых яблочек с семенами.
— Знаете, — сказал отец, — а ведь есть песня про картошку.
Он скинул рубашку и майку и теперь лежал на спине, подставив грудь солнцу.
— Знаем, — сказала мама, ласково погладила отца по щеке и положила свою голову ему на грудь, к самому сердцу.
— Нет! — закричал Михаська. — Я не знаю!
— А мы знаем, — сказала мама.
— Ну вот, — ответил Михаська, — и спойте!
— А что, и споем, — сказал отец. — Споем, а? Нашу пионерскую?
— Вот уж да! — улыбнулся Михаська. — Пионерскую про картошку?
А отец и мама весело запели:
Рас-скажите-ка, ребята-бята-бята-бята,
Жили в лагере мы как-как-как.
И на солнце, как котята-тята-тята-тята,
Грелись этак, грелись так-так-так!
Михаська засмеялся. Уж очень забавные были слова у песни — «тята-тята-тята» или «бята-бята-бята». Мама и отец допели песню, и Михаська попросил, чтобы они спели еще, и теперь уже подпевал им:
Здравствуй, милая картошка-тошка-тошка-тошна,
Низко бьем тебе челом-лом-лом…
Потом они посидели еще немного, погрелись на солнышке, побрызгались водой из ручья, и мама визжала на все поле, а потом спели еще про картошку, и этот веселый мотив никак не выходил у Михаськи из головы.
Даже дальняя дорожка-рожка-рожка-рожка
Нам с тобою нипочем-чем-чем…
— Эх, — сказал вдруг отец, — долго ждать!
Мама кивнула головой, а Михаська спросил:
— Что долго ждать?
— Да вот решили мы с мамой, сынок, — ответил отец, — построить свой домик. Уж очень тесно живем.
— Избушку на курьих ножках? — спросил Михаська, думая, что отец смеется.
— Эх ты, сказочник! — Отец обнял Михаську за плечи. — Нет, настоящую избушку. Пусть небольшую, да свою.
— А зачем? — удивился Михаська.
Ему нравилась их маленькая уютная комнатка с желтым полом, таким желтым, что казалось, кто-то опрокинул яичницу. Ему стало жалко Ивановну, маленькую Лизу, Катьку, уютное местечко на крыше и весь их большой старый дом, без которого он не мог представить себя.
— А затем, — весело крикнул отец, — что хватит! Навоевался я! Ох как навоевался!.. И хочу теперь жить по-людски! Хорошо! Вольно! И чтоб всего было вдосталь! И еды, и воздуха, и света! Потеснились, хватит! Будет и у нас дом!
А мама сказала задумчиво: