Константин посмотрел на Очкина и улыбнулся. Смотрел неотрывно, доверчиво, открыто.

— Костя! Ты зачем ко мне ходишь? Ну что я тебе?

— Ты, Игнатьич, опять за своё — зачем да почему. Ну, откуда мне знать — почему? Ты сейчас слабый, как дитя.

— Да уж. Вышла со мной история. Но и то хорошо — не директор я теперь. Гора с плеч. Нервы никто мотать не будет. План, дисциплина...— пусть у других голова болит. Правда, и так можно сказать: крушение карьеры, падение...

— Я тоже падал. Однако, вишь — поднялся.

— У тебя всё проще: бутылка, драки...

— Оно, конечно, просто, да не совсем. Чем была не карьера! На самую верхушку человеческой славы забирался.

— Ах, да... про твое чемпионство забыл. Болезнь память отшибла. Но ты отдушину нашёл — в вине горе утопил.

— Вино прежде падения ко мне прилепилось. Оно-то и потащило в пропасть. С тобой та же история! Вино и тебе разум помрачило. Совесть ты водкой приглушил. Пил-то побольше моего. И подольше. Совесть-то и притомилась.

— Ну, пошёл воспитывать. Статей начитался.

— Статьи учёные люди пишут.

— Шарлатаны — тоже.

— Случается, и шарлатаны. Но чаще — учёный люд, те, кому сказать есть что и кто не только о себе печётся. Я про вино уйму статей прочёл. И сейчас вот — видишь... в библиотеке был. Вот они, выписки из статей, книг, брошюр.

— Зачем они тебе?

— Лекцию готовлю для студентов. Бурлов предложил.

— Тебе?

— Да, мне.

— Но ведь ты сам недавно...

— Потому и предлагает профессор. Он вступительное слово обо мне скажет. Вот, мол, друзья хорошие, недавно сей молодец и сам зашибал, а теперь он, можно сказать, с того света явился.

Очкин взял у Грачёва папку с журналами, стал листать.

— Бюллетени ВОЗ...

— Да, Всемирная организация здравоохранения. По совету Бурлова штудировал. Тут сведения не только одной нашей науки, но и зарубежных. Хочешь, на пару дней оставлю тебе?

— Поздно, Костя, трезвенника из меня делать. Да и к чему? Мне теперь без вина не обойтись. Жизнь меня круто качнула, к рюмке пуще прежнего потянуло. Ты бы мне коньячку принес. Впрочем, ладно, погожу с этим. Оставь папку, посмотрю на досуге. Раньше-то я статей о пьянстве не читал.

Сначала Очкин читал выписки без разбора — на глаза попала, прочёл.

Эсхин — древнегреческий оратор — сказал:

«Опьянение показывает душу человека, как зеркало отражает его тело».

Невольно приходили на ум комментарии: «Ну, да — понятное дело: под воздействием вина беседа идёт веселее. Мы, деловые люди, к примеру, затем и пьём. Легче договориться. К тому ж, души навстречу друг другу раскрываются — ты ему расскажешь свои тайны, он — тебе. Мудрец Эсхин верно подметил. Впрочем, наш русский простой народ об этом же говорит: «Что у трезвого на уме, то у пьяного на языке».

А вот длинная цитата из «Отверженных» Виктора Гюго:

«Три вида паров — пива, водки и абсента — ложатся на душу свинцовой тяжестью. Это тройной мрак; душа, этот небесный мотылек — тонет в нём; и в слоистом дыму, который, сгущаясь, принимает смутные очертания крыла летучей мыши, возникают три немые фигуры — Кошмар, Ночь, Смерть, парящие над заснувшей Психеей».

Мудрено сказано, однако возразить трудно. «Три вида паров...» У нас просто говорят: ёрш! Я ещё мальчиком, когда в партизанах был, пробовал. Голова от боли чуть не разломилась. Гадость, конечно — что и говорить! А что — он, наверное, прав? Пьющий человек, он в правду... У него душа черствеет, в нём ни жалости, ни понятия чести. Словом, как говорит Гюго — тройной мрак!»

Дальше читал:

Бездумные авторы или по неведению пишут:

«Нам, существам разумным, нужен хмель... Напейся ж пьян, читатель дорогой».

«Пел, будто пил вино...»

Хмыкнул Очкин, покачал головой: «А ведь и я... в разряде бездумных».

Цитата из «Волгоградской правды»:

«Виновник — традиционный для страны (Франции), подарившей миру пенистое шампанское, аперитив перед обедом, стакан вина за ужином, кружку светлого пива после окончания рабочего дня. Невинные, на первый взгляд, вещи, ставшие обязательным атрибутом жизни среднего француза — весельчака дядюшки Дюпона.

...пристрастие к спиртному отравляет каждый год 40 тысяч французов... 2 миллиона — хронические алкоголики».

Раз прочёл цитату, другой раз... Не по себе стало Очкину. «Обо мне речь, о культурном винопитии. Неужели... и меня затягивает? И я становлюсь хроническим алкоголиком?»

В холодный пот бросило от такой догадки. Вот и он, Грачёв, говорит: «От многолетних возлияний не та уж стала совесть, и весь ты переменился. Теперь бы с автоматом и шашкой тола не пошёл бы рвать рельсы».

А что? Ведь если, положа руку на сердце: разве прежде, двадцать лет назад, завёз бы на дачу со своих складов калиброванные бруски?

Читал долго — час, другой. Дивился усердию Грачёва: «Надо же! Сколько литературы перечитал. Да после такого потока информации пить не захочешь. И я, пожалуй...»

Бросил на тумбочку папку, лежал на спине, смотрел в размытое на стене пятно поверх двери. Слышал, как часто, упруго бьётся сердце. «Прав Грачёв! Не один он так думает, а все они... и те древние мудрецы. Люди давно наблюдают... Пытливые умы, честные сердца — все те, у кого развито гражданское чувство, кто есть добрый сын своего народа, страны,— они заметили, они предостерегают. Сквозь годы и века слышен их голос».

Очкин снова взял папку, но не мог больше читать грачёвских выписок — казалось, каждая строка в них адресовалась ему, Очкину, обличала и убеждала в правильности Костиного заключения: «...не та уж стала совесть, и весь ты переменился». Внутренний голос Очкина, его пошатнувшаяся, но ещё пылавшая в душе совесть, остатки былого рыцарства кричали: «Грачёв прав, он прав, прав, прав...» Вспоминал себя прошлого, анализировал поступки настоящего — все правы, все авторы статей, и мудрецы, и он, Костя Грачёв — этот бесхитростный, простоватый, а в сущности умный и сильный человек. «Да, да,— соглашался Очкин,— жизнь Кости сложилась драматично, он пил, буянил, но он сумел одолеть пагубную страсть. Он побеждал боксёров на ринге, теперь победил себя. И, может быть, это самая важная и самая большая его победа. Теперь он старается помочь другим.

Очкин снова протягивает руку к папке.

«Я ещё почитаю. Я прочту все выписки. Да если и вправду все от вина и водки — зачем же отравляться? И разве у меня нет такой воли, как у Кости? Мы ещё посмотрим, кто на что способен!»

— Ходить! Больше ходить! — приказал профессор.

«Ходить, двигаться, но только не ослаблять внимания к состоянию сердца и всего организма»,— говорит обыкновенно профессор Бурлов больным, врачам, ассистентам, а если читает лекцию студентам, разовьет свои мысли, скажет о биологической природе человека, его извечном состоянии движения: убегать, догонять, искать пищу. В заключении скажет: «Проверил на себе, знаю: когда мне плохо, случится стресс, засосёт, заноет сердце — иду на прогулку. В другой раз хандра накатит, тоска охватит с ног до головы — я тогда за письменный стол сажусь, воспоминания пишу или статью научную. Тоже полегчает».

Другая школа повторяет старые догмы: расслабьтесь, забудьтесь, постарайтесь заснуть.

Очкин ходил. По коридору, недалеко — тихо и осторожно; вперёд пройдёт, назад вернётся. И так несколько раз. Потом отдыхал.

На тумбочке лежали записки к будущей лекции Грачёва, они тянули, как магнит, будоражили мысли. Изумляло, обескураживало открытие: Грачёв и кладезь мыслей! Нашёл книги, раскопал.

Имя Грачёва, сама его фамилия была для Очкина синонимом чего-то ненадёжного, пустого. Долгие годы Очкин копил неприязнь к нему, вырабатывал, может быть, помимо своей воли, флюиды неприятия, биологической несовместимости с человеком, путавшимся у него под ногами. Нельзя было отшвырнуть, но и терпеть не мог. Встречал брезгливой миной, кидал пятёрки, словно подталкивая в пропасть. И вдруг: трезвый человек, лучший слесарь-сборщик и теперь вот ещё — энтузиаст, вознамерившийся бороться с пьянством.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: