Подошел к Грачёву. Тот стоял у койки в покорной выжидательной позе. Смотрел на профессора прямо, смело и как-то не по-мужски ласково. Он никак не походил на больного: помолодел, расправился, в темных глазах светился огонек задора.

Взял его руку, слушал пульс. Удары были четкими, в меру частыми, наполнение хорошее. Мускулисто крепкими, завидно тяжелыми были руки. И грудь, и плечи — все дышало силой. Профессор знал: Грачёву было тридцать пять лет. На тумбочке в стакане с водой стоял букетик полевых цветов, рядом лежали кульки со снедью. «Приходила дочь,— может, бывшая жена»,— подумал Бурлов. И хотел было сказать: «С вами все ясно, будем выписывать», но, поразмыслив, сказал другое:

— После обхода зайдите ко мне.

— Слушаюсь! — по-военному ответил Грачёв.

И вот он сидит у стола знаменитого хирурга. Бурлов долго и внимательно смотрел в глаза пациента, словно хотел убедиться: стоит заводить с ним серьезный разговор или пусть идет на все четыре стороны и продолжает свои пьяные оргии.

Вспомнил сентенцию Очкина: «Вино — инструмент естественного отбора; не будь его, человек нашел бы другое зелье».

Мысленно возразил Очкину: «Ну разве он... этот молодец, похож на человека, который должен раньше других уйти из жизни?»

— Мне звонил Очкин Михаил Игнатьевич.

— Знаю.

— Что он за человек?.. То есть, я знаю: он директор объединения...

— Генеральный директор!

— Пусть так. Я не о том. Что он за человек?

— Как все начальники — самодовольный и высокомерный. А так... ничего,— не злой и не жадный. Он, наверное, говорил...

— Да, кое-что рассказал. Я с ним спорил. Он вас считает безнадежным, а я верю... Вообще верю в человека.

— Напрасно, профессор, верите. Он прав: тягу к спиртному одолеть нельзя. Пробовал, не получается. Это у меня, человека, не лишенного от природы силы воли. О других и говорить нечего. Человек, ударившийся в загул,— не человек, скотина, он хуже скотины. По мне так: пьяниц надо сажать на цепь, ковать в кандалы, ей-богу!

— А вас?

— Я — иное дело. Не совсем пропал.

И, помолчав с минуту:

— Очкин меня презирает. Я и сам себе не рад. А ханыг, толкущихся по утрам у магазина... Я бы их передушил. И вот ведь что странно: презираю, а случалось, шел к ним. В глаза им не смотрел, но руку поднимал: «Стрелки! Мое вам!» И если у меня не хватало на бутылку, шукал напарников, каким-то нутром слышал, у кого в кармане шевелится мелочишка или зажата в кулаке рублевка. Впрочем, рубли случались редко. Все больше — копейки.

— Вы пили водку, отравлялись не сразу. Теперь пьют разную гадость. Со всего света везут. Мужики наши мрут, как мухи. К нам в клинику их все больше поступает. Таращат оловянные глаза, рта закрыть не могут. Всю слизистую спалил, а чем — понять нельзя.

— Водка — магнит,— убеждено проговорил Грачёв.— И тянет он к себе не самых худших. Пьяница чаще всего с душой чувствительной рождается. Иной и пить начинает от избытка чувств и широты взгляда на мир. Один к жизни и судьбам людским равнодушен — тому легче сдержать себя, другой изнывает от дум и несправедливостей разных; и к товарищам он милей, всех уважить норовит — протянутую к нему рюмку, как привет дружеский, знак сердечный, отклонить не может. Я по себе сужу: не могу я отказать товарищам,— сердце к людям тянется, душу распахнуть готов. А водка она тормоза снимает. Вот тут и судите: кого из нас пожалеть стоит, а кого уж... как старые люди говорят: хоть бы Господь прибрал.

Бурлов не возражал; он как врач не мог принять философию безысходности, но в ней слышал отголоски оправдания своего бессилия. Спасать их трудно. И возмущал его сам факт добровольного, радостно-беспечного отравления. Он много раз заводил беседы с этим людом, пытался отвратить их от пьянства. Иные будто бы и понимали его, обещали, даже клялись, но потом узнавал: они пили по-прежнему. И снова пытался, и снова его постигали неудачи. Их не останавливают тяжелейшие отравления, цирроз печени, распад клеток жизненно-важных органов.

«Так, может, они правы — те, кто им не верит и на них махнул рукой?» — спрашивал себя в такие минуты.

Наступали периоды безверия. Он в мыслях преступал завет Гиппократа: бороться за жизнь больного до конца и при любых обстоятельствах. Не было сил по шесть-восемь часов стоять у операционного стола, латать изъеденные алкоголем части организма.

Однако в случае с Грачёвым профессор снова воспрянул духом.

Позвал няню Акимовну, приказал ей строго следить за больным:

— Ни грамма спиртного! Никто, ни одна душа чтоб не передала. Нельзя ему, погибнет он от одной рюмки,— припугнул няню.

— И-и, погибнет! Да что ему сделается, бугаю такому? Жрал водку до нас, будет жрать и после.

— Вы что-нибудь о нем слышали?

— Как же — слыхала... Порча на него нашла. Он теперича человек конченый. А так-то, когда не пьет, ишь, какой молодец! Он, говорят, в бокс играл. Ну, это вроде у нас, в деревне, кулачного боя; так будто бы всех боксеров одолел. В целом свете. В чемпионы вышел. А как с ним-то, с винищем сдружился, все и пошло прахом.

Профессор предложил старой санитарке сесть.

— Вы, Акимовна, говорите: порча нашла. Лечить от нее трудно — верно. Но вот у вас в деревне знали такое средство, чтобы от водки людей отваживать?

— Трав лекарственных, настоев разных, мазей много знали. Почитай, редкую болезнь одолеть не могли, а что до пьяных — нет, не лечили. Да и мало среди сельских людей было таких. На свадьбах, на поминках или ещё по какому редкому случаю мужики, бывало, выпьют. Случалось, кто в стельку упьется, но чтобы пить часто? Господь миловал. А если и заведется где такой, его за человека не считали. Пьянчужка, и весь сказ. Помыкается, помыкается,— смотришь: сгинул! В поле замерз, в пруду утонул.

Акимовна ближе подвинулась к профессорскому столу:

— Колдуньи разные, те заговором сатану изгоняли. В нашей деревне не было, а в соседней будто бы старушка ветхая слова такие знала и зелье варила. К ней мужика одного от нас возили. В чугунке траву горькую долго варила и слова какие-то шептала. Пить заставила. Отпоила! Он потом на празднике или в застолье сидит, а вина на дух не берет. Вроде бабы или дитя малого — не пьет и все тут. Да вот жалость: скоро та старушка померла. Но и пьяниц уж будто бы не стало по всей округе. Перевела, значит, своим зельем.

— Перевела,— подтвердил, улыбнувшись, профессор.— Жаль, только нам не передала секрет лечения и диссертации не написала.

Приободрился Николай Степанович, вышел из-за стола.

— Спасибо, Акимовна! Народ наш, как вы обрисовали, не пасовал перед болезнями — даже перед такой страшной, как алкоголизм. А мне тут кое-кто говорит: алкоголиков не излечишь, на них нужно махнуть рукой. А ведь их много, людей, пораженных страстью к вину. Миллионы.

Назавтра Бурлов вновь пригласил Грачёва, попросил подробно рассказать о себе, о всей своей жизни.

— Скажу вам откровенно,— говорил Николай Степанович,— вы мне симпатичны, и я не хотел бы выписывать вас из клиники, не употребив все средства для излечения вашей болезни.

— Профессор! Благодарю за отеческую заботу. Я нынешнюю ночь не спал, все думал о своей жизни. И что же получается: и я, и Очкин — оба пьем, но он пьет умело, «культурно», а я по-свински. Я пьяница, последний человек, а он — чистенький, и даже пользуется уважением, в начальниках ходит. А я уж вам говорил: и пью-то по простоте душевной. У меня для каждого душа нараспашку. Ханыге и тому угодить хочу. К утру принял решение: не пить! Мой приговор окончательный, обжалованию не подлежит.

— Такое обещание вы уже давали и, верно, не однажды.

— Да, давал. Но на этот раз... Тут ещё Очкин меня раззадорил. За меня расписался Очкин, то есть пожалел меня.

— Но ведь и раньше...

— Профессор, страсти роковой к вину у меня нет. Я не из тех выпивох, которым каждый день необходима чарка; у них по утрам все ноет, каждая клеточка вопит, а руки дрожат и тянутся к бутылке. Нет! Я пил не так уж много — случалось, месяцами не знал ее проклятую, и жил как человек. Моя беда в другом: не могу отказать товарищам, если они зовут или просят, и вместе с рюмкой в меня вселяется бес, я становлюсь дурным, лезу в драку. Оттого все мои неприятности. Теперь же...


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: