ГЛАВА ДЕВЯТАЯ
Дачную тишину взорвал мотоцикл — и в ту же минуту из растворенной настежь калитки вылетела соседка. Борис по направлению шума мотора мог заключить: Наташа поехала к старому пчеловоду.
Пошёл в дом, поднялся в кабинет. Отсюда из окна — он раскрыл его настежь — был хорошо виден небольшой, всегда подкрашенный свежей голубой краской, расцвеченный белыми узорами наличников дом старого пчеловода. Борис знал: пчёлы у него никогда не болеют, и берёт он с улья пятьдесят килограммов мёда. И ещё директор совхоза говорил: Иван Иванович, сколько его помнят люди, работал кузнецом,— и сначала в колхозе, потом у них в совхозе трудился до старости. Наталья водила с ним дружбу и часто к нему ездила.
Сейчас из-за тумана голубой дом не был виден, но шум мотора, путаясь и пропадая в скоплении домов и деревьев, доносился со стороны холма, на котором, как сторожевой дозор, стоял весёлый и нарядный дом пчеловода.
«Я сейчас туда пойду. Будто бы ненароком, невзначай встречу Наташу».
Наскоро побрился, оделся, спустился в столовую. Поставил на газ чайник, вынул из буфета корзинку с хлебом. Вспомнил обещание не есть и что вчера весь день ел мало,— хлеба, мяса, колбасы и совсем не ел, и масла сливочного, и сыра почти не трогал. Ел как Мальцев: овсяную кашу, мёд, яблоки. И — ничего. И будто бы даже голод не мучает, как прежде. «Странно! — думал он, отодвигая от себя подальше хлеб и опускаясь в угол дивана.— А если и сегодня, и завтра... Не помру же».
Примерно такие же мысли занимали его и вчера, но шли они в голове как-то робко, их всё время теснили сомнения: «Стоит ли? В чём же тогда радость жизни? Однако стороной всё явственней, всё сильнее — и нынче особенно,— заявляла о себе решимость держаться, держаться, привести себя в окончательную норму — поздороветь, вернуться к прежней... нет — новой деятельной жизни.
И хотя он не строил каких-нибудь определённых планов насчёт Наташи, но должен был себе признаться: образ её с каждым днем всё сильнее захватывал его мысли. В прошлом у них было несколько огорчительных и даже оскорбительных для него моментов, когда словом одним, или жестом, или вдруг скользнувшей по лицу улыбкой она как бы ему говорила: «Такой смешной — туда же, любовь крутить!..» — и это были минуты для него страшные, он словно бы падал в колодезь, и небо от него скрывалось, но проходило время, он выдирался наверх и снова устремлял к ней все свои помыслы.
Качан много читал о любви, много слышал об этом великом всесильном чувстве, но всегда полагал: любовь в таком виде, как её изображают,— для других, для обыкновенных, слабых, недалёких. Ничто в мире не стоит на месте,— философствовал он обыкновенно по поводу любви,— изменяется и наше отношение к любви, и сама любовь ныне выглядит иначе. Современному молодому человеку, интеллектуалу, как он, незачем впадать в истерию, заламывать в отчаянии руки,— и ревновать подобно Отелло. Любовь, понятное дело — приятно; ну, понравилась девушка, подойди к ней, пригласи в театр, поезжайте вместе в отпуск... Если в твои расчёты входит женитьба — на здоровье, соединяйте свои узы и пусть вам сопутствует удача.
Втайне Борис сознавал: эта упрощённая, облегчённая философия любви и брака — его собственная философия, и ничья иная; она выработалась в его сознании благодаря обстоятельствам, сложившимся в его личной жизни. Он впервые так подумал, когда отец получил особняк во дворе института, а двухкомнатную квартиру в высотном доме на Котельнической набережной переписал на него, своего единственного сына. И всю обстановку, два финских холодильника, и цветной телевизор, и большую часть библиотеки — всё оставил ему, Борису. Он тогда, оглядывая квартиру с высокими двустворчатыми дверями, с лепными дворцовыми потолками, подумал: «Вот если женюсь, а потом разводиться — суд, делёж...» Мысль показалась ужасной. Его в жар бросило. Были обстоятельства и другие, но о них Борис даже в тайных беседах с самим собой старался не думать. И только изредка, увидев вдруг умную, роскошную девицу, встретившись с ней глазами, поспешно отводил взгляд, невольно втягивал живот или прятался за спины товарищей и чувствовал, как краснеет всей кожей — от головы до пят.
Впрочем, скоро приходил в себя, взмахивал рукой: «А-а! Мне на ней не жениться!»
И фраза эта, или подобная, становилась главным оружием его защитной реакции. Незаметно для себя он научился беречь свой мир от внешних вторжений, а для закрепления удобной психологии выдумал и свою собственную философию отношений с женщинами.
Ныне молодецкая бравада казалась смешной и далёкой; он вспоминал о ней редко — в минуты особо тягостных раздумий, когда все надежды казались лопнувшими, а жизнь представлялась пустой и бессмысленной. Хотел бы махнуть рукой: «А-а! Мне на ней не жениться!», но как раз эти-то слова и не шли на ум. А Наташа будто бы и не слышала его терзаний. В лучшем случае она удостаивала его коротким, ничего не значащим разговором, в худшем — кидала на ходу: «Извините, я тороплюсь». Её не хватало даже на простую человеческую вежливость. «Мой вид её раздражает,— думал он в такие минуты, вспыхивая от стыда и смущения.— Мой живот. Мои пухлые плечи и эта... розовая поросячья шея».
И подолгу после таких встреч не притрагивался к еде,— ненавидел себя, презирал и едва не плакал от досады. Но... проходили часы, дни — и Качан успокаивался, и снова ел много, больше обычного — словно бы говоря этим себе и всему миру: ел и буду есть, а вы убирайтесь ко всем чертям!
И всё-таки, где-то в глубине сознания, подспудно, не прерывалась критическая, разъедающая всю прежнюю философию жизни работа.
Как и обещал себе вчера вечером, он выпил стакан чая, надел спортивный костюм, кеды — пошёл к лесу, в сторону голубого домика.
День только начинался; он в этот ранний утренний час стелил по земле полосы тумана, обдавал лицо влажной прохладой, а в лесу, как только Борис вошёл в него, от земли, от первых опавших листьев почти заметными глазом волнами шёл терпкий запах травяного настоя.
Догорали последние дни октября, и по утрам было морозно.
Подбодрённый прохладой, Борис прибавил шаг, трусил почти бегом, и тут ему впервые пришла дерзкая мысль: «Не начать ли бегать? Бегать, жить в деревне, есть мало — всегда мало, как Мальцев и Чугуев.
Недавно у него была другая формула спасения или возрождения: «Жить в деревне, есть мало». Теперь прибавилось: «Жить в деревне, бегать, есть мало, очень мало». Впрочем, слово «бегать» только мелькнуло в голове. Он не был убеждён в разумности бега, особенно для людей с лишним весом, а вот «Жить в деревне, есть мало...» повторялось в сознании рефреном, становилось стойким, окрыляющим убеждением.
Жизнь и настроение отравляла мысль об алкоголе. Сейчас он не пьёт, и будто бы нет тяги к спиртному. Но знал, был уверен: загремят рядом бокалы, польётся в рюмки водка,— и все его клетки задрожат от нестерпимого желания пить. Но являлась и мысль ободряющая: деревенская жизнь, жизнь на природе поможет одолеть и тягу к алкоголю.
Расправил плечи, перешёл на бег. Поначалу бежалось легко,— он высоко держал голову, глубоко, свободно дышал. И было ему радостно себя сознавать молодым, крепким и здоровым — как все в его возрасте, как его друг Морозов, и те хирурги из бригады профессора Соколова. И он прибавил шаг, шире размахивал руками,— казалось вот так, вольно и легко, он будет бежать через весь лес и вдыхать полной грудью прохладу осени. Как хорошо! Какое счастье быть молодым, сильным, здоровым.
Размечтался Качан, а сердце тем временем билось всё чаще, дыхание становилось дробным — воздуха не хватало. Борис перешёл на шаг, весь обмяк, обессилел. «Нет тренировки,— утешал себя.— Бег — дело серьёзное, начинать с малого, и каждый день, беспрерывно».
Бодрого, утреннего настроения как не бывало. Он опустился на пень, привалился спиной к дереву, тяжело дышал. «Тебя подлечили, но ты ещё слаб — и вес лишний у тебя ещё есть. Ведра два воды сверх нормы ты ещё носишь, и никогда с ними не расстаёшься».