Невысокого роста, плотный, быстрый в движениях, профессор с какой-то лукавой улыбочкой в серых умных глазах смотрел на Бориса и ничего не говорил. Молчание становилось тягостным, профессор будто бы что-то знал о состоянии больного и утаивал от него.

— Болит сердце? И будет болеть. Надо устранять причину, порождающую боль.

— Не понимаю вас,— глухо и недовольно буркнул Борис, не ожидавший такого крутого оборота.

— И понимать нечего! У вас плохая кровь, молодой человек. И сосуды сплошь забиты вредными агентами, проще говоря, сорным материалом. Нужны кардинальные меры.

Профессор встал, сунул руки в карманы халата.

— Да, молодой человек. Лечение предстоит длительное и серьёзное.

И ушёл, увлекая за собой стайку молодых врачей. А вечером сестра, подавая термометр, обронила:

— Завтра утром к вам зайдет академик Гаврилов. Наверное, будут очищать кровь.

Ничего утешительного не сказал ему профессор, не ждал он облегчений и от встречи с академиком, но деловая решимость руководителя клиники, его намерение лечить серьёзно вселяли надежду.

После ужина сестра принесла новую, прописанную профессором порцию лекарств.

Потянулись долгие печальные больничные дни.

В день по два, а иногда и три раза к нему заходил Морозов. Щупал пульс, слушал сердце, говорил:

— Всё идёт хорошо, аккуратно принимай лекарства.

Порошки, таблетки и какой-то кисло-острый раствор ему давала сестра; профессор поручил ей строго выдерживать предписания.

Сестра уходила, и Борис поворачивался лицом к стене, слушал пульсирующий в висках ток крови, ждал очередного приступа боли. И боль приходила. И Борис, только что принявший лекарства, с грустью думал о врачах: «Всё у них есть — клиники, лекарства, приборы,— вот только болезни сердца лечить они не умеют».

Борис слышал о новом увлечении Морозова: безболевой хирургии; всё хотел спросить, что это значит — операция без боли? Да не спросил. Вроде бы и сейчас усыпляют. Режут, а человек не слышит. Так что же ещё придумали — режут без ножа, что ли? Изнутри как-нибудь?.. «Надо спросить Володю. Непременно узнаю».

Вспомнил, как в первый же день к нему зашёл больной из соседней палаты. На вопрос Бориса «Ну, как тут лечат?» сказал: «Если операция — ничего, будто бы помогает, а если так вот... порошки и капли...»

Сделал паузу, покачал головой:

— Одну тут песню знают и при поступлении в клинику, и при выписке: «Каким ты был, таким ты и остался».

Глупый тот больной как бы настроил Бориса на печальный лад. Операции он боялся, на порошки не надеялся. Одно оставалось: экстрасенсы. Мать, отъезжая на гастроли, сказала: «Три сенса к тебе будут приходить. Скепсис и дурь из головы выкинь, верь им, в них твоё спасение».

В глубине души не верил Борис и в экстрасенсов, но эти, в отличие от врачей, хоть нескучные, их слушать интересно. «Что-то же в них есть, раз люди верят»,— размышлял Борис в минуты отчаяния. И как утопающий хватается за соломинку, так он нетерпеливо ждал этих целителей.

Каждый день после обеда — так наказала мать — являлся к нему отец. Среднего роста худенький старичок был на редкость резв и подвижен: две набитые верхом сумки приносил он почти ежедневно, рассовывал продукты в холодильнике, в тумбочке,— и тихо, оглядываясь на дверь, объяснял:

— Три десятка яиц, ветчина, а тут банки с вареньем, пирожки,— их напекла соседка Марья Никифоровна.

— Ладно, сядь рядом, побудь со мной.

Пётр Петрович Качан покорно садился на стул, приготовлялся к разговору.

— Мне прописали четвертый стол. Диета. Ведь знаешь, наверное?

— Знаю.

— Зачем же несешь так много продуктов?

— А ты не ешь. Товарищей угощай.

Отвернул Борис голову в сторону, задумался. С сожалением и какой-то грустной тревогой сказал:

— Хорошо бы... отдавать, да аппетит-то у меня — сам знаешь: волчий. Ну-ка, положи на тумбочку пирожки. С капустой, небось?

— С капустой. И с яйцами. С печёнкой тоже. Мария Никифоровна знает, какие ты любишь.

— Вот, вот... Самые те... Любимые. Давай есть вместе.

Пётр Петрович из солидарности отломил пол-пирожка. Борис подвинул к себе тарелку, стал увлечённо есть. Аппетита своего и желания расправиться с пирожками он не скрывал и отца не стеснялся. Темы эти — воздержание в еде, излишний вес — были между ними давно обговорены, решены раз и навсегда: «Вы воздерживайтесь,— говорил Борис отцу с матерью,— вам нужна талия, а меня увольте. Я люблю поесть — это моя слабость».

Отец молчал, а мать, чувствуя безнадёжность увещеваний, говорила: «Ты ешь, ешь, если хочешь, но пей поменьше. Хорошо бы вовсе...» — «В наше время не пить нельзя, ныне все пьют». И потом добавлял: «Ни одно серьёзное дело не решается без вина. Встречи с нужными людьми, званые обеды — как же тут не выпить?»

Ел он много, пил и того больше; в последнее время перед болезнью ежедневно выпивал по бутылке коньяка. В двадцать восемь лет имел три подбородка, бочкообразную фигуру, увенчанную багровым, круглым, как луна, лицом.

Поначалу стыдился своей полноты, стеснялся при встрече с хорошенькими женщинами,— клял себя, обещал сбросить вес, но ел всё больше и больше, пил чаще и обильнее,— со временем привык к себе, махнул рукой на всякие диеты.

— Ты бы остерёгся... много есть. Хотя бы на время болезни.

Пётр Петрович говорил вяло, в глаза сыну не смотрел. Отношения между ними были прохладными, сыну казалось, что отец не любил его и с детства копил обиду.

Пётр Петрович женился на двадцатипятилетней балерине, когда ему было сорок пять лет, он к тому времени овдовел, сына и дочь вырастил, поставил на ноги и теперь все силы посвящал молодой жене. Большая творческая работа и любимая жена отнимали всё время и силы, и сыном своим он почти не занимался. Мальчик хотел играть, слушать сказки, дурачиться,— отец был холоден и каждую шалость воспринимал как дурную черту характера. Мальчик закрывался в себе, делался капризным. Нарастало взаимное раздражение, всё чаще возникали истерические сцены, раздавались шлепки. Но однажды, заслонив сына, мать крикнула на отца: «Не смей его бить!» Отец опустил руку и больше Бориса не трогал. Но и внимания ему стал уделять ещё меньше. Он будто бы стыдился ребёнка, ревновал мать, которая Бореньке отдавала всю свою любовь. А сын, подрастая, всё чаще спрашивал себя: «Почему у других ребят отцы молодые, весёлые, а у меня старый. Как могла мама, такая красивая, добрая выйти за него замуж?»

Однажды спросил об этом маму. Та весело, с беспечностью, показавшейся Борису нарочитой, ответила: «Полюбила твоего папу, вот и вышла». И затем с нажимом повторила: «Мы любим друг друга. Разве ты в этом сомневаешься?..» Борис слышал, как к горлу подкатила горечь. Мать говорила неправду. Он чувствовал это всем своим существом. А мать продолжала: «Твой отец тоже полюбил меня. Любви все возрасты покорны. Ты, верно, читал у Пушкина про любовь Мазепы и Марии...»

Борис сказал:

— Мазепа был красив. Он был гетман...

Елена Евстигнеевна смутилась, обняла парня.

— Выкинь из головы глупые мысли, сынок. Ты ещё мал рассуждать о таких вещах. Твоя жизнь складывается счастливо; радуйся, мальчик, и не хандри.

С тех пор он ещё меньше радовался жизни и ещё больше хандрил. Часами сидел в углу дивана в своей комнате и либо читал взрослые, умные книги — про любовь, про войну — либо настороженно, недобро смотрел на дверь, за которой слышались голоса его родителей, и думал, думал... Он был одарён недетским пытливым умом и цепкой памятью. Учёба ему давалась легко. За спиной он иногда слышал: «У него отец — академик!», «Сын академика»,— но, странное дело: был равнодушен к славе отца. Одно ему представлялось: они идут по улице Горького или по Красной площади — он, мама — юная, цветущая женщина, а с ней — злой старик, ставший по какому-то недоразумению его родителем. От сознания такой нелепости ему хотелось плакать. Он чувствовал себя глубоко несчастным.

Постепенно в нём развилась потребность всё делать наперекор отцу. Во младенчестве отец ему говорил: «Ешь, сынок. Организм твой растет, ты должен есть больше». И Борис откладывал в сторону вилку. «Не хочу... Я не хочу. Отстаньте от меня, я не хочу есть!» В возрасте двенадцати-тринадцати лет у него стал прибавляться аппетит. Он много ел сладкого, любил пряники, сушки, пирожки. Теперь отец говорил: «Ешь в меру, невоздержанность в еде ведёт к нарушению обмена веществ, создаёт дополнительные нагрузки на все органы, прежде всего на сердце». Выражался он научным языком — вяло и бесцветно. Борис словно в пику отцу ел ещё больше. В шестнадцать лет он уже имел тугой животик и тело его походило на плотную мясистую сардельку. Он поступил в институт связи, прилежно учился, много читал... Его ум быстро развивался, поражая товарищей глубиной и самобытностью. Вес тела тоже прибавлялся, и в двадцать шесть лет он уже имел сорок килограммов лишних. И если кто-нибудь намекал на его полноту, он повторял ходившие тогда в народе присказки: «Ешь в меру,— говорил Джава-харлал Неру».— «Ешь до сыта,— возражал ему Иосиф Броз Тито».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: