— Да, будешь задумчивый,— неопределённо проговорил Качан, устремляя взгляд в окно, на поток бегущих по шоссе автомобилей. И, продолжая смотреть на улицу, грустно и тихо проговорил:
— Хорошо, Владимир. Я, пожалуй, воспользуюсь твоим приглашением. Поживу с недельку дома, а там позвоню тебе. Только ты меня на инвалидность не оформляй. Не списывай подчистую, не надо. С работы я уволюсь — место чужое заедать не стану,— и так на свободе поживу год-другой. У матери есть деньги — как-нибудь обойдусь без пенсии. А там — снова вернусь к нормальной жизни. Вернусь, вот увидишь.
Качан поднялся, протянул Морозову руку. Взгляд его задержался на папке, лежавшей на столе у доктора. На ней — надпись: «Выдающиеся личности. Образ жизни».
— Что это? Материал к докторской диссертации подбираешь?
— Не совсем так, но понять природу некоторых болезней — помогает.
Морозов подвинул к себе папку, взял её обеими руками. Качан сел, с ревнивой завистью наблюдал он за деятельностью своего друга, особенно за его научной работой. Обострённым чувством предвидел в недалёком будущем завидную карьеру Морозова, верил в его счастливую звезду.
— Ты знаешь, в нашей клинике в основном лечат болез- ни сердца, кровь и сосуды. И вот ведь что любопытно: прежде таких больных было меньше. И в дни тяжких испытаний, к примеру в Ленинграде во время блокады, инфарктов почти не было.
— В чем же дело? Где причина?
— Ритмы века, урбанизация. Длительные беспрерывные психические перегрузки. Беспрерывные — вот что важно. И всё это на фоне обильной еды, спиртных возлияний, никотиновых инъекций — тоже длительных, тоже беспрерывных, и вследствие этого особенно вредных. Организм не знает отдыха, не восстанавливает своих сил — работает на износ.
— А эти... личности? — кивнул на папку Борис. Он испытывал нетерпение посмотреть, какой образ жизни у них, выдающихся...
Наблюдений у меня немного, и записей, но одно несомненно: воздержание во всем, мудрость поведения — характерно для каждого из них.
— Ты у них вроде как бы интервью берёшь?
— Нам важно знать историю болезни. Пациенты охотно о себе рассказывают. А если расположишь к искренней беседе — о других поведают, о тех, с кем встречались, кого знали. Вот тут у меня...— Морозов достал из папки желтую ученическую тетрадь: — Любопытный рассказ записан — о Мальцеве Терентии Семёновиче. Слышал про такого?
— Ещё бы! Знатный земледелец,— кажется, на Урале живёт. Дал бы мне почитать!
Почти вырвал из рук Морозова тетрадь.
— А кто это написал?
— Один журналист. Он у нас лечился, встречался со многими интересными людьми и по моей просьбе сделал несколько очерков. Но пока я тебе дам лишь записки о Мальцеве.
Борис наскоро простился и пошёл к себе в палату. Ему не терпелось быстрее добраться до койки и приняться за чтение тетради.
ГЛАВА ТРЕТЬЯ
Вы, доктор, просите рассказать о Мальцеве,— я бывал у него три-четыре раза по делам газеты, заметил немного и могу лишь поделиться своими краткими впечатлениями. В первый раз отправился к нему весной, когда на полях Южного Урала и Зауралья был в разгаре сев и я по долгу собственного корреспондента «Известий» регулярно рассказывал о нём на страницах газеты. Вечером приехал в Шадринск, остановился на ночь в гостинице. Местные журналисты сказали, что к Мальцеву лучше всего являться утром — очень рано, потому что Терентий Семёнович встаёт до зари и до начала трудового дня прибирается во дворе, перед домом, а уж затем завтракает и уходит в поле. Утверждали, что где бы он ни был — дома или в командировке — он за всю свою жизнь не проспал ни одного рассвета. И когда была жива его супруга, и теперь, когда на второй половине дома живёт его старшая дочь Анна Терентьевна,— Аннушка, как её зовут в деревне,— он нередко, не желая её тревожить, сам себе готовит завтрак: заваривает чай в стаканах, накрытых крышками от кофейных баночек, съедает бутерброд с сыром или два-три пряника,— так же и в обед,— и идёт или едет в поле.
В Мальцево я приехал рано, оставил машину на краю села, пошёл к дому Терентия Семёновича.
Возле калитки увидел женщину; она приветливо взглянула на меня, спросила:
— Вам Терентия Семёновича?
— Да, пожалуйста. Если можно.
Она скрылась за калиткой, и я услышал: «Папа, к тебе пришли».
«Аннушка,— подумал я.— Его секретарша.— И ещё мне пришла мысль: — Вот бы все так секретарши — просто, без церемоний».
Вышел Терентий Семёнович: роста чуть выше среднего, худой, сутуловатый. Приветливо и пытливо смотрит сине-голубыми глазами.
Я представился. Он спросил:
— Вы завтракали?
— Да, только что,— соврал я.
— Хорошо. Если желаете, поедемте со мной в поле. Хотел идти пешком, да раз уж гость... позовём машину.
Ехали не быстро; Мальцев сидел рядом с шофёром и постукивал своей неразлучной палочкой. Оглядывал поля. Они были тщательно возделаны, с них едва заметно шёл пар. Помню, как я, не ведая, какую бестактность допускаю, задал свой первый вопрос:
— Не сеяли ещё, Терентий Семёнович?
— Рано сеять-то.
— Другие давно отсеялись. У соседей ваших, челябинцев...
— Я сею поздно. За то и шишки на голову валятся. Вот и вы тоже, наверное, в «Известиях» пропишете.
— Напишу, что видел. Оценок давать не стану.
Чистосердечно признался:
— Я, Терентий Семёнович, в сельском хозяйстве не силён. Приехал к вам недавно — собкором назначили. Присматриваться буду.
Мальцев чаще застучал палкой, не поворачиваясь, сказал:
— Долго присматриваться придётся.
И минуту спустя, как бы размышляя с самим собой, заметил:
— Наши края много таят загадок для хлебороба. Как же вас прислали к нам, если вы сельского хозяйства не знаете?
— Профессия наша такая — всего не узнаешь. Я всё больше по заводским делам, а тут, на Урале, металл, уголь.
— И то верно: индустрия! А и землёй наш край не обделён. Вон, она, матушка — без конца и края. А хлеб брать с неё не умеем. Область наша и в этом году зерна у других просит. Да и соседняя, Челябинская, себя не кормит.
Да уж, это-то я знал: до обидного низким оставалась производительность земли — угодья обширны, а отдача, если брать в среднем, десять-двенадцать центнеров с гектара. Скептики разводили руками: «Что вы хотите — Урал! Зимы суровые, долгие, тепла мало». А на Курганщине, в родном краю Мальцева, можно было услышать: «По соседству с вечной мерзлотой живём, зёрна на лёд бросаем». Иные возражали: «А Мальцев как же? По двадцать центнеров с гектара берёт, из года в год». На это никто и ничего сказать не мог. Мальцев — феномен, чудо какое-то. Какой бы год ни выдался — дожди ли, засуха, а его урожай постоянен: двадцать центнеров! И даже сразу после войны, когда и Краснодарская-то земля в иных районах по семь центнеров давала, мальцевский промёрзлый клин рожал по двадцать. Волшебник! Маг! Чудодей! — чего только не говорили о нём.
Я тоже сказал:
— Вы-то вот — стопудовые берёте.
Он долго молчал, а потом тихо отозвался:
— Мы-то берём, да колхоз-то один многих ли накормит?
Мыслил он категориями государственными, его волновал хлеб страны, а не только его собственный, колхозный.
Потом уже, поработав на Урале, я вспоминал эту его фразу и понимал, какой смысл он в неё вкладывал.
В великом противоборстве с веками установившимся укладом земледелия находился Мальцев из села Мальцева. И вышел он на битву ещё в 1922 году, когда был совсем молодым человеком; он тогда сказал отцу: хочу землю боронить перед севом, чтобы овсюга-полетая меньше было. Мне кузнец Евтифий и борону особую с лапами выковал.
Овсюг-полетай душил посевы; его с весной произрастало больше, чем пшеницы. И так из века в век. Крестьяне Зауралья смирились с буйством сорняка, не знали способа в борьбе с ним. В особо трудные годы — голодали, в другие, получше, собирали жидкие урожаи, запасали семена.