Потом они уехали в Архангельск, а оттуда — в Белоруссию, в Полесье. Тогда и случилось все это. Потом она сказала, что едет к матери, в Свердловск. Но он знал, что она опять едет в Ростов. Он не кричал, не сердился. Он был удивлен: Лена уехала, оставив знакомый и непроходящий запах духов. Одиночество угнетало. Он и не предполагал, что так привык к ней, к ее милым сплетням. Ради него она оставила институт. Она была обыкновенной офицерской женой. Любила потанцевать. И вдруг все пошло прахом.

В полку стало труднее. Люди говорили о случившемся. Однажды приехал в полк заместитель комдива. Беляев угощал его в столовой. Подполковник стал утешать: «Не горюй, Беляев. Обойдется. Детей не было — вот оно...» —

«Да, если бы дети — все было бы крепче. Не хотела. Аборты, аборты, а потом — конец, никаких детей, никогда. Ясно?» — «Ясно. Не тоскуй. Все они хороши». Беляев чуть не выгнал утешителя: «Не смейте при мне...» Господи, они не понимают, что сам он виноват во всем. Солдафон несчастный! Решил, что, кроме амуниции да устава, человеку ничего не надо, ушел с головой в свой мир, наполненный медью труб, поступью рот, учебными боями и легко достающимися победами. Здесь стирали тысячи солдатских рубах, стригли тысячи голов, здесь дымили походные кухни, ржали лошади, скрипели подводы, гремели выстрелы, сверкали штыки. В этом мире бок о бок с уставами — «караулом называется вооруженная команда...» — жили Драгомиров, Клаузевиц и Суворов. Этот мир, целиком захвативший его, не могла постичь Лена — ей не было сюда доступа. А теперь встретила человека, вероятно, настоящего.

Вскоре из Свердловска пришло письмо. Короткое, виноватое, осторожное. Он понял, что увлечение Лены кончилось.

На душе стало тоскливо. И возникло чувство досады и неприязни. До этого письма он всячески старался оправдать ее.

Он не отвечал, раздумывал. Он не умел решать такие вопросы.

Все решила война. Беляев так и не ответил Лене. Он начал воевать со страстью, весь взвинченный и даже обрадованный тем, что может бить, сражаться и даже погибнуть. Первые поражения отрезвили его. Все оказалось гораздо сложнее. Надо было жить. Враг нагло вторгался, забирал город за городом, топтал землю, жег, расстреливал, вешал. Кто-то сострил: «Каунас — пока у нас». Но и Каунас пришлось оставить. Гитлеровцы подошли к Ленинграду, продвинулись на юге, взяли Киев, в августе захватили Днепропетровск...

Надо было не только жить, но и драться, драться с врагом, рвущимся к сердцу Родины. Вернулась прежняя собранность и твердость. Прошлое словно подернулось дымкой. Когда все это было? Да и было ли...

Танки подобрались к позициям почти неслышно. Впрочем, не слышал их, пожалуй, только командир бригады, целиком поглощенный своими думами. Он увидел их, когда они уже шли по полю неотвратимой лавиной, громадные, серые, грозные, таящие и огонь, и смерть.

Бойцы уже приготовились. То там, то тут слышались команды артиллеристов, отделенных, ротных.

Один, два, три, четыре... десять... пятнадцать...

Такой танковой атаки Беляев не видел даже на фронте. Тогда на участке полка, где погиб комиссар Жуков, действовало не более десятка танков противника. Здесь танкисты расщедрились и послали в «бой» свыше сорока машин. Это наука, настоящая школа, грамматика боя для необстрелянных бойцов, никогда не видевших настоящих танков. Беляев выпрямился во весь рост и с нескрываемой гордостью смотрел на бронированную технику. Да, черт возьми, он не сидел сложа руки в этом тылу! Кое-что успели вместе с Солонцовым, который уже куда-то исчез, как исчезли все бойцы и командиры, скрытые щелями.

Предрассветный сумрак рассеялся, восток окрасился утренним багрянцем, косые лучи солнца уже щупали облачка из-за лесного массива, черневшего вдалеке. По низине стелился белесый туман, а в тумане, словно утки на озере, плавали, то показываясь, то пропадая, дальние эшелоны танков «противника».

Гул нарастал. Вот уже совсем близко головной танк, уже можно различить звенья гусениц, подминающих траву, на которой еще блестели капельки росы.

— Товарищ комбриг, спасайтесь! — услышал Беляев голос из ближайшего окопа и, как бы очнувшись, прыгнул вниз. Первое, на что он обратил внимание, были усики, злополучные пшеничные усики. Собственно, не то чтобы он обратил на них внимание, а они сами как-то бросились ему в глаза. Аренский возбужденно доложил, пытаясь принять в неудобном окопе положение «смирно»:

— Товарищ комбриг, маршевая рота готовится...

Но Беляев махнул рукой, проглотив улыбку, которая показалась ему сейчас совсем неуместной.

— Гранаты к бою! — лихо скомандовал Аренский, а Беляеву показалось, что он, этот неудачник-командир, хочет блеснуть перед ним, командиром бригады, своей боевой сноровкой.

Бойцы приготовили деревянные чурки и бутылки. Некоторые прильнули к прикладам противотанковых ружей, которые только начинали жить в частях и подразделениях. Рокот нарастал. Аренский, возбужденный и потный, отдавал какие-то приказания, которых никто не слышал, и, пожалуй, сам он тоже не слышал их. Беляев выглянул из щели. Прямо на него, приподняв свое металлическое брюхо, шел огромный танк.

— Приготовиться! — крикнул он, не отдавая себе отчета, зачем кричит, но, вероятно, сам заколдованный этой минутой. Лица бойцов были бледны. Вон и знаменитый сталевар, которого отрешил однажды от фронтового пути. «Почему здесь, почему не отбыл к своим печам?» — хотел спросить, но не успел. Беляев только запомнил его веселое, почти отчаянное лицо, в котором ужились на мгновение и улыбка, и ужас. Темное и скрежещущее небо обрушилось на щель, где ютились бойцы и командиры, удивительно беспомощные в этот миг. Посыпалась земля, оторвались комья ее от тщательно отделанного бруствера, что-то ударило Беляева в плечо, кто-то навалился, подмяв под себя. Казалось, не будет конца этому испытанию. Танк словно остановился над окопом и, лязгая гусеницами, подминал под себя землю, добираясь до людей, прижавшихся друг к дружке. Но вот он вздохнул, как бы разочаровавшись, и рванулся вперед, будто конь, застоявшийся и жаждущий скачки. В щели стало светло. Вслед танку полетели бутылки, раздался звон разбитого стекла. Беляев видел перед собой вспотевшие и счастливые лица бойцов: все уже позади.

Аренский неожиданно ловко вылез из окопа и, подхватив лежащие подле чурки, побежал вслед за танками. Беляев оглянулся, к окопам приближалась вторая волна танков.

— Назад! — крикнул командир бригады, но Аренский его не слышал. В исступлении он бросал гранату за гранатой вслед железным чудищам, уже уходившим вдаль, а из завесы тумана, словно на фотографической пленке, проступали силуэты новых машин, идущих в атаку.

— Назад! — снова крикнул Беляев. — Артист несчастный! — И, движимый какой-то необъяснимой силой, он вылетел из окопа, распружинив руки, которыми схватился за бруствер. Быстро догнав Аренского, он втащил его в окоп.

— С ума сошел! — И тут же снова на них обрушилась железная, скрежещущая лавина, дышащая бензиновым перегаром и горелым маслом.

— Как вы смеете? Жизнь надоела? Эх, вы... — Беляев не находил слов для того, чтобы выразить возмущение безрассудством Аренского. — Храбрость показывать надо на поле боя, под пулями, черт бы вас побрал. А здесь за такие доблести, кроме взыскания, ничего не получите. Почему под танки полезли?

— Виноват, товарищ полковник. — Аренский тяжело дышал, и на лице его блуждала виноватая улыбка. — Хотел показать бойцам... максимально приближенно к боевой обстановке...

Танки уже уходили, оставляя за собой синеватые шлейфы бензинового дыма. Из окопов вылезали возбужденные бойцы, отряхивали пыль, землю, засыпавшуюся за воротники, делились пережитым только что.

Беляеву стало жаль Аренского: на кончиках его усов висели капельки слез или пота, губы были бледны и подрагивали, а в голубых, совершенно детских, глазах играли сполохи страха.

Все уже вылезли из щелей. Где-то заиграла труба — отбой. Команда сержантов и командиров («Становись») созывала бойцов в строй. Загремели котелки. Дымящиеся кухни маячили неподалеку.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: