8 марта 1882 Леонтьев писал Тертию Ивановичу Филиппову:

Но если бы вы только знали, до чего мне всё тошно и всё скучно! Я и об России очень мало теперь думаю и благодаря тому, что цензура [работа в должности цензора Московского цензурного комитета, куда Леонтьев определился в ноябре 1880 года] кое-как меня кормит, только и думаю (как слабый и худой монах): ‘как бы пОесть, пОспать и вздОхнувши о гресех (очень искренно) Опять пОспать…’ Скучно! Очень скучно! Задушили!

Как — задушили? Встряхнись, Обломов. Стань русским Штольцем. Вокруг тебя обновляющаяся Россия. Что в самом деле произошло? В 1861 Леонтьев бросился в Петербург. Множество молодых тогда искало где приложить свои немереные силы. «Я поеду в столицу и открою всем глаза — речами, статьями, романами, лекциями — чем придется; но открою». Время было удивительное. «То было состояние влюбленных перед свадьбою» (Гиляров-Платонов). «Метались, словно в любовном чаду» (Стасов, по Флоровскому).

Это, действительно, был какой-то рассвет, какая-то умственная весна. Это был порыв, ничем неудержимый! Казалось, все силы России удесятерились! За исключением немногих рассудительных людей, которые нам тогда казались сухими, ограниченными и ‘отсталыми’, все мы сочувствовали этому либеральному движению.[49]

Говорит сам Леонтьев.

Но одно дело праздничный подъем, другое идеологическая мобилизация, начавшаяся сразу за крылатым воодушевлением. Ту мобилизацию можно назвать первой пореформенной. С тех пор до нашего времени было много других, из них несколько тотальных. Леонтьев уклонился от первой же в те зимние петербургские ночи 1861–1862, которые он просиживал без сна, «положивши голову и руки на стол в изнеможении страдальческого раздумья»[50]. «Задушили». Нам такое в нашем навыке спортивной бодрости трудно понять. И всё же. Леонтьев еще осколок золотого века, как Чаадаев, Гоголь. Тютчев. Золото: еще не размененное богатство. Есть что-то    редкостное, теперь уже небывалое в человеке, который не применил к себе инструментов и приемов активизации.

10. Не то что ему нечем было участвовать в той ранней весне. Какое слово нес и не мог он донести до людей, можно расслышать из его ранних литературных вещей. В этих странных произведениях отсутствует то, что называется художественным воображением, миром художнической мечты. Они не особая действительность, преображенная творчеством; только в притяжении, так сказать, магнитного поля русской литературы они кажутся романами. «Подлипки» — хроника молодых лет Владимира Ладнева, дворянского сына из русской глубинки. Он живет среди родных просторов вольной жизнью чувства. Но что непривычно: его ум никогда не искривляется в угоду чувству, трезвость его никогда не оставляет. Он и не думает править собой, как Рахметов, а просто сердце, ни к чему не принуждаемое и запрашивающее себе блаженства, не умеет вступать в сговор с духом. Сердце и разум — две такие далекие друг от друга и такие самостоятельные опоры в его существе, что придают ему устойчивость.

Описывается дворянство в благополучной губернии (Леонтьев, мы помним, калужский). Всё парижское без перевода и без цензуры читают в усадьбе. За ее стенами крестьянский мир, который и сам по себе еще стоит, и прочнее скрепляется тем ожиданием, с каким к нему относится помещичий дом: образ деревни, какой она сама себя хотела видеть, был депонирован в усадьбе; деревня могла благодаря усадьбе смотреться в свой образ и мерить себя по нему. И крестьянство было для усадьбы заповедным. Семнадцатилетний Ладнев встречается с повзрослевшей Катей, которую в детстве ему, мальчику, взяли из деревни подружкой для забав, словно купили игрушку. На Катю жалуется Ладневу девица его круга Клаша:

Я целую неделю Катюшу видеть не могла, когда он ее в карету от дождя пустил, а сам сел на козлы…

— Он должен был это сделать…

— Вот еще! для всякой дряни…

При этих словах всё мое сострадание к Клаше пропало. Катюша к этому времени уже была для меня не горничная, и не просто Катя, подруга детства, а даровитая простолюдинка, священный предмет[51].

Священные предметы бывают в храме. Они кроме того бывают далеко, как для идеалиста великий человек или для горожанина-народника народ. Для Леонтьева священное в храме и вот в этой знакомой с детства крепостной, в человеке родных просторов. Она потом уехала в Москву, чтобы стать там женой двоюродного брата Ладнева.

Я благословил их молча на новый и трудный путь и дал себе еще раз слово помогать им и дружбою, и деньгами, сколько можно, за то, что они у меня на глазах, в России, исполняли один из моих идеалов — идеал соединения образованного человека с простолюдинкой высокой души[52].

Роман «Подлипки», как и все другие большие вещи Леонтьева (кроме рассказов, держащихся сюжетом-анекдотом), не имеет особой интриги. Всё повествование представляет собой слабо связанную сюжетом историю встреч и бесед. Само течение жизни, какая она есть, захватывает автора и его персонажей. Их жизнь наполняют даже не события и разговоры, а самое простое и первое: то, что они просто есть и что они вот такие.

В самом начале романа «В своем краю» (опубл. 1864, писался раньше) тишину бедной полупомещичьей усадьбы нарушает оживленная компания. Всех громче красавец и умница учитель Милькеев:

Чтó! чтó! — кричит Милькеев, — наша взяла! Не правда ли, доктор, нравственность есть только уголок прекрасного, одна из полос его?.. главный аршин — прекрасное. Иначе, куда же деть Алкивиада, алмаз, тигра и т.д[53].

«И т.д.» означает, что вся эта система идей «главный аршин прекрасное» как бы уже готова, включая насилие и страдание.

Необходимы страдания и широкое поле борьбы! На чтò тогда великие полководцы, глубокие дипломаты? Поэту не о чем будет писать; ваятель тогда будет только сочинять украшения для станций железной дороги или лепить столбики для газовых фонарей… Я сам готов страдать, и страдал, и буду страдать… И не обязан жалеть других рассудком! Если сердце мое жалеет — это дело организации [физиологической], а не правил![54]

Это Милькеев. Он всех больше, пожалуй, говорит в романе. Он, как молодой Леонтьев, не против демократии и революции:

Не боюсь демократических вспышек и люблю их; они служат развитию, воображая, что готовят покой; на почве этих стремлений вырастают гремучие и мужественные лица; их крайности вызывают противодействие, забытые силы, дремлющие в глупом благоденствии, и им в отпор блестят суровые охранители; а после, в года отдыха, из накопившихся богатств и противоречий слагаются глубокие, полные люди, примирившие в себе, насколько можно, прошедшее и будущее[55].

Милькеев, обаятельный красавец, уедет в конце романа к Гарибальди и погибнет по дороге. Леонтьев уехал на Крит и не стал там участником антитурецкого восстания только потому, что в гневе ударил хлыстом французского дипломата и был за то срочно переведен в русское консульство другой части тогдашней Турции.

Милькеев не весь Леонтьев, который говорил что отдал половину себя растерянному Кирееву из«Женитьбы по любви», а другую половину Рудневу, главному, в отличие от Милькеева, персонажу романа«В своем краю». Руднев молодой доктор, который не остался после университета в Москве.

вернуться

49

Памяти Константина Николаевича Леонтьева…, с. 51–52.

вернуться

50

К.Н. Леонтьев. Собрание сочинений…, т. 7, с. 266.

вернуться

51

Теперь: К.Н. Леонтьев. Полное собрание сочинений и писем в двенадцати томах. СПб.: Владимир Даль, 2000, т. 1, с. 471.

вернуться

52

Там же, с. 537.

вернуться

53

Там же, т. 2, с. 23.

вернуться

54

Там же, с. 152.

вернуться

55

Там же, с. 153.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: