Герцог отвесил ему легкий поклон и они все трое вышли на террасу. Лавиния смеялась и болтала без умолку — такого звонкого серебристого смеха Ричард не слышал уже давно. И за обедом она была и сердцем и душой их маленькой компании, мило кокетничала с мужем, старалась угодить ему во всем. Она своего добилась, а потому пребывала в отличном настроении, которое не могло испортить ничто, даже вино, случайно пролитое на новое шелковое платье.
Глава 6
Осень и зима пролетели как-то незаметно, и апрель застал Карстерсов в Бате, куда леди Лавиния все же вынудила мужа поехать, вопреки его желанию остаться в Уинчеме с Джоном. Сама Лавиния не слишком стремилась быть с ребенком и вполне удовлетворялась тем, что Ричард время от времени ездил в Уинчем проверить, все ли благополучно с сыном.
В целом она была довольна тем, как прошла зима. Ей удалось уговорить Ричарда открыть для приемов Уинчем-хаус на Мейфэар[7], в городской резиденции графа, где она устроила несколько очень удачных вечеринок, а также собирала небольшие компании для игры в карты. Поклонников у нее было хоть отбавляй — ничто так не льстило ее маленькому тщеславному сердечку, как внимание мужчин. Карстерсу еще ни разу не удавалось войти в дом, не наткнувшись на какого-нибудь очередного ее обожателя, к счастью, по большей части они принадлежали, по его собственному грубоватому определению, к разряду «комнатных собачонок», и он не испытывал ревности и терпеливо сносил их присутствие в доме. Он был доволен, что Лавиния счастлива, и, устав от гостей, пытался убедить себя в том, что все остальное значения не имеет.
Единственное, что портило настроение Лавинии, так это хроническая нехватка денег. И не то, чтобы она знала в чем отказ от мужа — были бы ее желания в рамках разумного. Однако фантазиям ее не было предела: она могла вдруг потребовать новый кабриолет, обитый изнутри бледно-голубым бархатом — не потому, что ее старый вдруг стал непригоден или обивка в нем поистрепалась, — вовсе нет, просто ей надоели малиновые подушки. Или же вдруг она могла захотеть какую-нибудь новую и безумно дорогую вещицу, а приобретя ее, через неделю совершенно к ней остывала.
Ричард безропотно дарил ей комнатных собачек (самых породистых), пажов-негритят, драгоценности и бесчисленное множество безделушек, за что она вознаграждала его сияющими улыбками и самыми нежными ласками. Но когда она потребовала перемебелировать Уинчем-хаус во французском придворном стиле и выбросить на помойку всю нынешнюю чудесную мебель времен королевы Анны, а вместе с ней — все старинные гобелены и бесчисленные ширмы и шторы, тут он проявил твердость, удивившую даже ее. Никогда, следуя ее прихотям, не позволит он менять что-либо в доме Джона. Ни стенания, ни слезы Лавинии не тронули сердца Ричарда, а когда она надулась и замолчала, он выбранил ее столь грубо, что она испугалась и унялась, впрочем, ненадолго.
Целую неделю грезила она лишь французскими креслами, а затем вдруг, как это уже часто случалось, охладела к затее и вскоре напрочь забыла о ней.
Ее счета от портных превосходили все мыслимое и немыслимое и принесли Ричарду немало бессонных ночей, однако она всегда так очаровательно каялась, что он просто не мог долго на нее сердиться, и в конечном счете пришел к выводу, что ему доставляет куда большее удовольствие тратить деньги на бесконечные прихоти жены, нежели на ее братьев. Она была то холодна, то пылала к нему страстью, то вдруг бросалась задабривать его и была при этом так мила и обольстительна, а назавтра злобно огрызалась, когда он заговаривал с ней.
В начале сезона он послушно вывозил ее на приемы и балы-маскарады, но затем она начала выезжать то с Эндрю, то с Робертом — оба они жили в городе — чью веселую компанию предпочитала несколько угрюмой заботливости мужа. Трейси бывал в Лондоне редко и задерживался всего на несколько дней, а потому Карстерсы, к великому облегчению Ричарда, видели его редко. Карстерс терпеть не мог полковника лорда Роберта Бельмануара, а уж герцога так просто ненавидел и не только по причине вечных насмешек, которые тот отпускал в его адрес, но из-за дурного влияния, которое Трейси оказывал на Лавинию. Ричард не на шутку ревновал его к жене и с трудом сдерживался, когда его светлость навещал миледи. Справедливо или нет, но только Трейси он винил во всех безумствах Лавинии и в ее периодических припадках гнева. Его светлость был человеком проницательным, вскоре догадался об этом, и с издевательским упорством стал дразнить Ричарда, всячески поощряя экстравагантные выходки сестры и неизменно навещая ее всякий раз, когда бывал в городе.
Карстерс никогда не знал, когда ждать родственника — тот заявлялся к ним в лондонский дом без всякого предупреждения и столь же неожиданно уезжал. Никто не знал, задержится ли он на день или дольше, никто не удивлялся, видя его в городе в то время, как по всем подсчетам он должен был бы находиться в Париже. Люди лишь пожимали плечами и обменивались многозначительными взглядами, бормоча при этом: «Дьявол Бельмануар!», и гадали о том, какую новую интригу он затеял.
А потому Ричард нисколько не огорчился, когда миледи вдруг надоел Лондон и охватило желание немедленно, сейчас же отправиться в Бат. В глубине души он надеялся, что она вернется в Уинчем, однако Лавиния не выразила такого стремления, и он, подавив тоску о доме, запер свой лондонский особняк и отвез жену со всем ее багажом в Бат, где поселил на Квин-сквер, в одном из самых элегантных меблированных домов города.
Леди Лавиния сперва была совершенно очарована местом, не уставала восхищаться домом и мастерством французского портного, которого удалось обнаружить.
Но счета, поступающие от этого портного, оказались просто чудовищными, а гостиная в доме — недостаточно вместительной для приемов, которые она планировала устраивать. Морской воздух действовал на нее как-то слишком расслабляюще и она была подвержена постоянному «воздействию испарений», которые производили отрицательный эффект как на нее самое, так и на всех домашних. К вечеру у нее начинала страшно болеть голова — как никогда не болела в Лондоне, а от сырости развилась простуда. Мало того, прибытие в город некой весьма привлекательной и чрезвычайно богатой вдовы доставило ей немало горьких минут, что еще больше способствовало скверному настроению.
Однажды днем она лежала на кушетке в своем белом с позолотой будуаре — увы! страсть к французской мебели улетучилась навеки — с флаконом нюхательных солей в руке и bona fide[8] головной болью, как вдруг дверь отворилась и в комнату вошел Трейси.
— Боже мой! — слабым голосом произнесла она и откупорила флакончик.
Это был первый визит его светлости со времени прибытия Лавинии в Бат, и она еще не забыла, как вежливо, но твердо отверг он посланное сестрой приглашение. Склонившись над вялой ручкой, которую протянула ему Лавиния, он оглядел ее с головы до ног.
— Сожалею, что застал тебя не в самом блестящем расположении духа и тела, дорогая сестра, — вкрадчиво протянул он.
— Ничего страшного, один из этих дурацких приступов мигрени… Мне все время здесь плохо, к тому же в этом доме так душно, — капризно пожаловалась она.
— Тебе следовало бы попринимать ванны, — заметил он, разглядывая через лорнет кресло, на которое она ему указала. — Слишком неустойчивое на вид, дорогая, я предпочел бы кушетку, — он подошел к маленькой софе и уселся.
— Однако скажи, как долго ты собираешься пробыть в Бате? — спросила Лавиния.
— Я прибыл во вторник, на той неделе.
Леди Лавиния возмутилась.
— В прошлый вторник?! Так ты здесь уже десять дней и до сих пор не нашел времени навестить меня?
Его светлость был, казалось, целиком поглощен рассматриванием своих рук — таких белых на фоне ниспадающих кружевных манжет.