Все эти различия Козимо понял постепенно, вернее, обнаружил, что понимает их, ибо приязнь или неприязнь к разным деревьям зародились у него уже в первые дни, словно природный инстинкт. Теперь он жил в совсем ином мире — мире узких и кривых мостков над пустотой, мире бугристой, чешуйчатой или морщинистой коры, зеленых лучей, меняющих оттенки в зависимости от густоты листвы, мире тоненьких листьев, вздрагивающих на своих черенках от малейшего дуновения либо развевающихся, как паруса, под клонящими дерево порывами ветра. Наш земной мир там, внизу, казался ему плоским, а фигуры — искаженными. Нашему пониманию было просто недоступно многое из того, что видел и узнавал Козимо, который долгими ночами слушал, как в стволе набухают волокна, откладываясь в годовые кольца, как расплывается под северным ветром пятно плесени и в гнездах уснувшие птицы невольно зарываются головой в самые мягкие перышки под крылом, как просыпается гусеница и пробивает яичко птенец сорокопута. Настает такой миг, когда тишина полей и лесов рассыпается в ушной раковине пылинками разных звуков: каркнула ворона, взвизгнула во сне собака, послышался и смолк шорох в траве, прошуршал по камням какой-то зверек, и над всем этим непрерывный звон цикад. Звуки настигают друг друга, и слух приучается различать все новые и новые шорохи, так же как пальцы, разбирающие пряди нечесаной шерсти, отыскивают в каждой из них все более тонкие, почти неосязаемые нити. Вдали не умолкает кваканье лягушек, но оно остается лишь фоном и не в силах изменить поток звуков, как непрерывное мерцание звезд не меняет силы света, льющегося с летнего неба. Но стоит подняться ветерку, как звуки обновляются. лишь на самом дне ушной раковины по-прежнему и переливаются бормотание и рокот — это дышит море.
X
Наступила зима, Козимо надел меховой кафтанчик. Он сам сшил его из шкурок разных зверей, убитых им на охоте: зайцев, лисиц, куниц и хорьков. А на голове он носил все ту же меховую шапку. Сшил он и теплые, с подкладкой штаны из козьей шкуры, и кожаные наколенники. Что же до обуви, то в конце концов Козимо понял, что для жизни на деревьях удобнее всего домашние туфли с мягкой подошвой, которые он и смастерил, кажется, из шкуры барсука. Теперь брат был надежно защищен от холода. Надо сказать, что в те времена зимы у нас были довольно мягкие, без нынешних жестоких холодов, которые, как говорят, выкурили из России Наполеона и гнались за ним до наших мест. Однако и тогда провести зимнюю ночь под открытым небом было не слишком приятно. От ночных холодов Козимо нашел спасение не в палатке или в шалаше, а в подвешенном на суку мешке из вывернутых мехом внутрь звериных шкур. Брат забирался в такой мешок, исчезал в нем с головой и вскоре засыпал, свернувшись клубком, словно младенец.
Если ночную тишину нарушал необычный шум, из мешка высовывалась меховая шапка, дуло ружья, а затем и голова Козимо, таращившего глаза в темноту. Крестьяне говорили, что во тьме глаза у него светятся, как у кота или филина, но я этого не замечал ни разу.
А когда на заре поднимала крик сойка, из мешка показывались две руки со сжатыми в кулак пальцами, потом пальцы разжимались, руки медленно расходились в стороны и наконец, позевывая, вылезал сам Козимо с ружьем на плече и пороховницей у пояса, широко расставив слегка искривившиеся от лазанья на четвереньках ноги. Размяв затекшие суставы, встряхнувшись и почесав под мышками, Козимо, бодрый и свежий, начинал свой день.
Он направлялся к источнику, ибо изобрел или, вернее, соорудил подвесной источник, придя на помощь природе. Неподалеку был ручей, водопадом низвергавшийся с обрыва, а рядом топорщил свои ветви старый дуб. Козимо из коры тополя сделал желоб метра в два длиною, по нему подвел воду прямо к ветвям дуба, так что мог тут и пить, и умываться. А что он мылся, я знаю точно, потому что сам не раз видел это, — не слишком часто и даже не каждый день, но мылся.
Мыло я ему приносил. Иной раз, когда на него нападала охота, он устраивал настоящую стирку. Для этого специально втащил на дуб корыто. А белье развешивал сушиться на веревках, протянутых между ветвями.
Словом, он все делал, не слезая с деревьев. Даже наловчился жарить на вертеле убитую дичь. Делал он это так: огнивом поджигал сосновую шишку и бросал ее вниз прямо в очаг — его соорудил я из гладких камней, — затем набрасывал сверху сучья и хворост и с помощью кочерги, привязанной к длинной палке, регулировал пламя так, чтобы оно добиралось до вертела, подвешенного на двух ветках. Все это требовало особой осторожности, потому что в лесу легко вызвать пожар. Недаром очаг был сложен под тем же дубом, возле водопада, откуда в случае пожара нетрудно было добыть сколько угодно воды.
Так благодаря своей богатой охотничьей добыче, которую он съедал сам или выменивал у крестьян на овощи и фрукты, Козимо жил хорошо, сытно и не нуждался в нашей помощи. Однажды мы узнали, что каждое утро брат пьет парное молоко: он приручил козу, которая влезала на свисавший к самой земле сук оливкового дерева, вернее, вставала на него задними ногами, и Козимо сам доил ее, пристроив на ветке ведро. В такой же дружбе он был с рыжей падуанской курицей, отличной несушкой. Он смастерил ей в дупле дерева потайное и обычно через день находил там яйцо, которое тут же выпивал, проделав иглой две дырочки. Сложнее всего было с отправлением естественных надобностей. Вначале Козимо не обращал на это внимания. И справлял нужду где придется. Но потом, поняв, что так некрасиво, отыскал в уединенном месте на берегу горной речушки Поганки ольху, свисавшую над водой, и по утрам со всеми удобствами устраивался на раздвоенном суку. Поганка была речушкой мутной и бурливой, с поросшими камышом берегами. Жители ближних селений сливали в нее помои. Так что юный отпрыск барона Пьоваско ди Рондо вел себя на деревьях вполне благопристойно, уважая внешние приличия и не теряя уважения к самому себе.
Поскольку Козимо жил охотой, ему недоставало необходимого помощника — собаки. Правда, я сразу же бросался в кустарник искать дроздов, бекасов, перепелов, сраженных в небесах метким выстрелом брата, а иной раз и лежавшую с вытянутым хвостом лисицу, которую он, просидев всю ночь в засаде, подстреливал у самых зарослей вереска. Однако мне редко удавалось удрать к брату в лес: мешали уроки аббата Фошлафлера, занятия, месса, семейные обеды и ужины — одним словом, сотни домашних обязанностей и правил, которым я подчинялся, сознавая в глубине души справедливость беспрестанно повторяемой фразы: «В семье и одного бунтаря предостаточно», — фразы, наложившей отпечаток на всю мою жизнь.
Поэтому Козимо почти всегда отправлялся на охоту один и, чтобы достать подстреленную дичь, прибегал к помощи своего рода рыболовных снастей: шнура с прикрепленными к нему большими или маленькими крючками. Случалось, правда, что подбитая иволга повисала своими желтыми крыльями на ветвях, но довольно часто бекас или другая птица так и пропадали где-нибудь в кустах ежевики, сплошь облепленные черной массой муравьев. До сих пор я говорил только об одной из обязанностей собак — приносить добычу хозяину. Потому что в то время Козимо охотился почти всегда из засады, просиживая целое утро либо всю ночь на суку, поджидая, когда сядет на ветку дерева дрозд или выбежит на полянку заяц. Если брат терпел неудачу, то отправлялся бродить по лесу, прислушиваясь к пению птиц или пытаясь угадать, где проходят тропы пушных зверей. Заслышав лай гончих, несущихся за лисой или зайцем, он убирался подальше, ибо знал, что ему, одинокому охотнику за случайной дичью, эта добыча заказана. Привыкший уважать права других, он, хоть и мог с деревьев первым заметить и взять на мушку зверя, поднятого чужими собаками, ни разу не вскинул ружья. Козимо ждал, пока на тропинке не появится задыхающийся от быстрого бега охотник, весь обратившийся в слух и растерянно рыскающий глазами по сторонам, и тогда показывал ему, в какую сторону удрал зверь.