Мы входили в церковь, садились на отведенную нашему семейству скамью, а брат оставался на дворе и устраивался возле бокового нефа на каменном дубе, как раз на высоте большого церковного окна. С нашей скамьи мы видели через стекло тени ветвей и силуэт самого Козимо, прижимавшего шляпу к груди и низко склонявшего голову. Отец договорился с одним из причетников, чтобы по воскресеньям это окно оставалось приоткрытым, и брат мог со своего дерева слушать всю службу. Но прошло некоторое время, и у обедни мы его уже не видели. А окно закрыли из-за сильного сквозняка в церкви.
Многое из того, что прежде было для брата очень важным, утеряло для него всякую ценность. Весной состоялась помолвка нашей сестры. Кто бы мог об этом подумать всего год назад? Приехали граф и графиня д’Эстома с сыном, и отец устроил настоящее празднество. Комнаты были ярко освещены, собралась вся окрестная знать, в зале танцевали. Где уж тут помнить о Козимо? Между тем все мы думали о нем. Я то и дело выглядывал в окно посмотреть, не появится ли он, а отец был очень грустен, и в эти минуты его мысли пребывали с тем, кто один не принимал участия в нашем семейном торжестве. И мать, распоряжавшаяся на празднике, словно генерал на плацу, пыталась тем самым лишь заглушить щемящую боль по отсутствующему. Даже Баттиста, которая стала неузнаваема, сбросив одежды монахини и облачившись в парик, словно сделанный из марципана, и в grand panier,[22] украшенный кораллами и Бог весть кем сшитый, даже Баттиста, кружась в танце, бьюсь об заклад, думала о нем.
Много позже я узнал, что в это самое время он незаметно для всех нас сидел в тени на верхушке платана и, поеживаясь от холода, глядел на залитые светом окна, на такие знакомые и сейчас празднично украшенные комнаты, на танцующих людей в париках. Какие мысли носились в его голове? Жалел ли он хоть немного, что порвал с нашей жизнью? Думал ли о том, какой короткий путь отделяет его от мира семейных радостей, как легко и быстро он может преодолеть этот путь! Кто знает, о чем Козимо думал, чего желал, прижимаясь к коре платана. Знаю лишь, что он просидел на дереве, пока не кончилось празднество, не потухли один за другим шандалы и вся вилла не погрузилась во тьму.
Так или иначе, но отношения Козимо с семьей не прервались до конца. Больше того, с одним из членов нашей семьи он даже сблизился, впервые, можно сказать, поняв его. Это был кавалер-адвокат Энеа-Сильвио Каррега. Козимо обнаружил, что этот скрытный, едва ли не полоумный человек, вечно пропадавший неизвестно где, занятый неведомо чем, был, единственный из всей семьи, завален множеством дел, причем ни одно из них не было бесполезным.
Обычно он выходил из дому в самый жаркий полуденный час, водрузив на круглую макушку феску; мелкими шажками, путаясь в длиннополом халате, он шел по саду и внезапно исчезал, словно проглоченный трещинами в глине, густыми зарослями или камнями ограды. Даже Козимо, который забавы ради ничего не упускал из поля зрения, словно часовой (впрочем, это стало уже не забавой, а естественным свойством, словно горизонт, который он охватывал взглядом, позволял ему все постигнуть), даже Козимо и тот терял дядюшку из виду.
Иногда брат мчался следом, перескакивая с ветки на у, к тому месту, где только что был Энеа-Сильвио, так и не понял ни разу, куда же тот девался. Лишь признак неизменно отличал эти места: поблизости егда летали пчелы. В конце концов Козимо пришел к твердому убеждению, что присутствие кавалер-адвоката было как-то связано с пчелами и обнаружить его можно, лишь проследив за их полетом. Но как это сделать? Над каждым распустившимся цветком раздавалось гулкое жужжание пчел; брату пришлось, не отвлекаясь и не обращая внимания на отдельные случайные перелеты, пройти вдоль невидимой воздушной дороги, по которой пчелы сновали все чаще и чаще, пока он не увидел наконец, как за живой изгородью вьются густым облаком мириады насекомых. Здесь на доске стояли в ряд ульи, а над ними среди тучи жужжащих пчел склонялся кавалер-адвокат Энеа-Сильвио Каррега.
Одним из тайных занятий нашего дядюшки было пчеловодство; впрочем, не совсем тайным, потому что время от времени он за обедом клал на стол только что вынутые из улья сочащиеся медом соты. Но разводил он пчел за пределами наших владений, в потайных местах, и явно не хотел, чтобы мы эти места знали. Возможно, его предосторожности объяснялись нежеланием положить доходы от этого промысла в дырявую сумку нашего семейного бюджета, а скорее всего — поскольку Энеа-Сильвио был человек совсем не жадный, да и выручка от нескольких фунтов меда и воска невелика, — стремлением избежать мелочной опеки нашего отца, любившего во все совать свой нос. Впрочем, не исключено, что дядюшка не хотел смешивать пчеловодство, одно из немногих любимых им дел, с неприятными обязанностями управляющего имением. А кроме того, отец никогда не позволил бы Энеа-Сильвио держать ульи вблизи от дома, ибо панически боялся пчелиных укусов и, случайно наткнувшись в саду на пчелу или осу, сломя голову, с безумным видом мчался по аллеям, обеими руками придерживая на бегу парик, словно защищая себя от ударов орлиного клюва.
Однажды ветер сорвал парик у него с головы, перепуганная пчела ринулась на отца и всадила ему жало в голый череп. Целых три дня отец прикладывал к голове смоченные в уксусе носовые платки; такой уж он был — сохранял мужество и стойкость в серьезных переделках, но сходил с ума от страха при малейшей царапине или прыщике.
Итак, Энеа-Сильвио Каррега разбросал свои небольшие пасеки почти по всей долине Омброзы. Крестьяне за банку меда разрешали дядюшке ставить два-три улья по краям их полей, и он целыми днями переходил с места на место и хлопотал над ульями, причем его маленькие руки в черных митенках, защищавших от укусов, шевелились, словно пчелиные лапки. Голову дядюшки надежно предохраняла феска, а лицо — черная кисея, легонько колыхавшаяся при каждом вздохе.
Возясь с ульями, Энеа-Сильвио, чтобы отогнать насекомых, выпускал дым из какой-то штуковины. Жужжание пчелиного роя, черная кисея на лице, облако дыма — все это казалось брату колдовством, с помощью которого этот человек пытался раствориться в воздухе, исчезнуть, чтобы затем возродиться в ином обличье, в другие времена и в другом месте. Но волшебником он был довольно немощным, ибо неизменно возникал из облака совсем таким же, как прежде, разве что посасывал ужаленный палец.
Пришла весна. Однажды утром Козимо увидел, как встревоженный воздух дрожит, колеблемый неслыханным доселе звуком — жужжанием громким, как рев, и рассекаемый градом, который, однако, не падал на землю, а стелился над ней, уплывая вслед за плотным клубящимся облаком. То были пчелы, бесчисленное множество пчел, а вокруг зеленела трава, благоухали цветы и ярко светило солнце. Козимо, не понимая, что же происходит, ощутил вдруг необъяснимое, мучительное волнение.
— Кавалер-адвокат! Пчелы разбегаются! Убегают пчелы! — закричал он и помчался по деревьям на поиски эшки.
— Не убегают, а роятся, — раздался голос кавалер-адвоката.
Энеа-Сильвио вырос, словно гриб из-под земли, и подал Козимо знак молчать. Потом бросился куда-то и тут же исчез. Куда он делся?
Наступала пора роения. Темная масса пчел, покинув старый улей, летела за маткой. Козимо осмотрелся вокруг. В дверях кухни появился кавалер-адвокат, вооруженный сковородой и котелком. Он бил сковородой о котелок, извлекая невероятно гулкие звуки: «Дон! Дон! Дон!», отдававшиеся в барабанных перепонках таким неприятным звоном, что хоть уши затыкай. Через каждые три шага кавалер-адвокат ударял в котелок, неотступно следуя за роем пчел. При каждом ударе рой на мгновение падал вниз, как от толчка, и вновь взмывал ввысь; теперь жужжание стало глуше, пчелы метались из стороны в сторону.
Козимо не удавалось хорошенько разглядеть, что происходит, но ему казалось, что весь рой устремился к какой-то точке в зеленой чаще и там застыл, закружился на месте. А Энеа-Сильвио продолжал бить в котелок.
22
Кринолин (франц.).