Отец был одним из немногих дворян в нашей округе, которые приняли в войне сторону австрияков. Он с распростертыми объятиями встретил генерала фон Куртевица в своем поместье, отдал в его распоряжение своих людей и, дабы показать свою безграничную преданность делу императрицы, женился на Конрадине — все это в надежде стать герцогом д’Омброза. Но, как всегда, фортуна повернулась к нему спиной — императорские войска вскоре ушли, и генуэзцы обложили его непомерными налогами.
Зато он получил отменную жену. Когда ее отец Конрад фон Куртевиц умер во время похода на Прованс и императрица Мария-Терезия прислала ей золотое ожерелье на камчатной подушечке, Конрадину стали почтительно именовать «генеральшей». С отцом они почти всегда ладили, хотя, взращенная в походах, матушка мечтала о войнах и сражениях и нередко с упреком называла отца безнадежным фантазером и неудачником.
Впрочем, оба они на всю жизнь застряли во временах войны за австрийское наследство:[4] она со своей баллистикой, а он со своим генеалогическим древом. Она мечтала об офицерском чине для нас, все равно в чьей армии, а он спал и видел меня или Козимо мужем какой-нибудь графини, наследницы имперского курфюрста. Несмотря на все это, они были превосходные родители, до того, однако, поглощенные своими химерами, что мы оба росли, предоставленные сами себе. Хорошо это было для нас или плохо? Трудно сказать. Хотя жизнь Козимо сложилась столь необычно, а моя протекла столь скромно и заурядно, детство мы провели вместе, были равно безразличны ко всему, что заботило взрослых, и упрямо старались отыскать непроторенные пути. Мы взбирались на деревья (эти невинные детские игры окружены для меня теперь ореолом первого посвящения и предзнаменования — тогда же я, конечно, об этом не думал), одолевали вброд ручьи, прыгая с камня на камень, разведывали пещеры на берегу моря, скатывались по мраморным перилам парадной лестницы на нашей вилле.
Эта мальчишеская забава стала одной из главных причин ссоры Козимо с родными: как-то раз он был сурово и, по его глубокому убеждению, несправедливо наказан, и с тех пор в нем зрела вражда к семейству (а может, и к обществу или даже ко всему миропорядку), открыто проявившаяся пятнадцатого июня.
Честно говоря, нам еще раньше строго-настрого запретили съезжать по перилам — отнюдь не из страха, что мы сломаем руку или ногу (отцу с матерью это даже в голову не приходило, и, верно, потому мы никогда ничего не ломали), а по той причине, что, подросши и став тяжелее, мы могли разбить статуи предков, по приказу отца венчавшие перила на каждом марше. Однажды Козимо уже сбил статую нашего прапрадеда в полном епископском облачении и был примерно наказан. После того случая он научился тормозить в последний миг и спрыгивать за секунду до неминуемого, казалось бы, столкновения со статуей. Я подражал ему во всем и тоже выучился этому маневру, но, будучи по натуре нерешительным и осторожным, спрыгивал посреди пролета или же спускался не так быстро, то и дело приостанавливаясь. И надо же было случиться, чтобы аббат Фошлафлер вздумал подниматься по лестнице как раз в ту минуту, когда Козимо стрелой скользил вниз. Аббат неторопливо переступал со ступеньки на ступеньку, раскрыв молитвенник и вперив взгляд в пустоту, словно дряхлый петух. Хоть бы он дремал на ходу, как обычно! Увы, то была одна из редких минут, когда и зрение и слух его бодрствовали. Он увидел моего старшего брата и подумал: «Перила, статуя, сейчас Козимо на нее налетит, мне тоже попадет за то, что я не уследил», ибо за каждую нашу проделку изрядно попадало и ему. И он бросился к перилам, пытаясь удержать Козимо. Брат налетел на беднягу аббата, увлек его за собой (аббат был весьма щуплый), не сумел затормозить и с удвоенной силой обрушился на статую нашего предка Каччагуэрру Пьоваско, доблестного крестоносца, павшего в Святой земле. Все трое свалились у подножия лестницы: бесстрашный рыцарь, разлетевшийся на тысячу гипсовых осколков, Козимо и аббат. Козимо пришлось выслушать длиннейшую нотацию, его основательно выпороли, заставили читать молитвы и заперли в темной комнате, посадив на хлеб и воду, точнее, на хлеб и холодный суп. И тогда Козимо, который считал виновным не себя, но аббата, отвечал гневным возгласом:
— Плевать я хотел на всех ваших предков, батюшка!
Так впервые заговорил в нем бунтарский дух.
В сущности, такой же одинокой и мятежной душой была и yаша сестра Баттиста: ведь стать затворницей ее принудил отец после некой истории с молодым маркизом делла Мела. Что у нее произошло тогда с маркизом, так никто в точности и не узнал! Каким образом этот отпрыск враждебного семейства проник в наш дом? И с какой целью? Чтобы соблазнить нашу сестрицу и даже насильно овладеть ею — доказывали мои отец и мать в бесконечных препирательствах с семейством делла Мела, возникших по этому поводу. Однако мы никак не могли представить себе этого веснушчатого рохлю в роли злодея-соблазнителя, да еще нашей сестры, которая была куда здоровее его и даже с конюшенными тягалась, чья рука крепче. И почему кричал он, а не она? И разве не странно, что наш отец и сбежавшиеся слуги увидели, что панталоны соблазнителя изорваны в клочья, словно когтями тигрицы?
Семейство делла Мела не признало, что их сын посягнул на честь Баттисты, и не согласилось на их брак. И тогда отец заточил сестру в доме, и она стала затворницей, даже не дав обета терциарии,[5] ибо ее призвание к монашеской жизни было весьма сомнительно.
Коварство ее натуры особенно проявилось в кулинарном искусстве. Она была отменной кулинаршей, ибо необходимых для этого качеств — терпения и выдумки — у нее хватало, но стоило ей побывать на кухне, как за столом нас подстерегали всевозможные сюрпризы: так, однажды она приготовила хлебцы с паштетом, надо признаться, удивительно вкусные, но, что они из мышиной печенки, милая сестрица сказала, лишь когда мы все съели да еще похвалили ее. Я уже не говорю о твердых и зазубренных, как пила, задних ножках саранчи, выложенных в виде мозаики на пышном торте, о свиных хвостиках, запеченных так, что их можно было принять за крендели. Как-то раз она, неведомо зачем, сварила ежа со всеми иголками — видно, ей хотелось поразить нас лишь в тот миг, когда с блюда снимут крышку, потому что она и сама не притронулась к нему, хотя обычно ела все свои яства, а ежик был маленький, розовый, наверняка очень мягкий. Вообще, многие отвратительные блюда она готовила скорее из желания ошеломить нас, хотя при этом ей явно доставляло удовольствие, что мне с Козимо приходилось есть вместе с ней кушанья, от вкуса которых мороз подирал по коже. Свои изысканные блюда Баттиста готовила с тщательностью ювелира, призвав на помощь все животное и растительное царство. То она сварит кочан цветной капусты с заячьими ушами и в кафтанчике из заячьего меха, то свиную голову с торчащим изо рта, словно высунутый язык, красным омаром, клешни которого крепко сжимали как бы только что вырванный у борова язык. И наконец — улитки. Баттисте как-то удалось обезглавить бесчисленное множество улиток, а их мягкие головки она, видимо на зубочистках, по одной воткнула в каждое пирожное. Когда их подали на стол, они показались нам стайкой крохотных лебедей. Сам вид этих лакомств был отвратителен, а когда мы представляли себе, с каким рвением и усердием Баттиста готовила эти блюда, как ее тонкие руки разрывали бедных улиток, нам и вовсе становилось не по себе.
Эта страсть сестры к улиткам, в истязание которых она вкладывала столько мрачной выдумки, и подвигла нас к бунту. Нами руководило и сострадание к бедным животным, и отвращение к запаху вареных улиток, а главное — неосознанный протест против всех и вся, и не следует удивляться, что именно так решился Козимо на смелый поступок, имевший столь неожиданные последствия.
Однажды мы разработали хитроумный план. Как-то раз кавалер-адвокат Энеа-Сильвио Каррега, по обычаю, доставил в дом полную корзину съедобных улиток, их снесли в подвал и ссыпали в бочку, где кормили одними отрубями, чтобы бедные твари попостились и очистили желудок. Едва мы сняли крышку, как увидели подобье ада. Несчастные улитки в предчувствии агонии еле-еле ползали по дну среди остатков отрубей, полосок высохшей пены и разноцветных фекалий, напоминавших о тех счастливых временах, когда они жили на воде и лакомились свежей травкой. Одни улитки уже вылезли из своего домика, вытянув голову и расставив рожки, другие спрятались, лишь высунув чуть-чуть недоверчивые рожки-антенны, третьи собрались в кружок, как кумушки, многие оцепенели и заснули, а некоторые уже подохли и валялись на боку. Чтобы спасти их от встречи с жестокой поварихой, а нас самих — от ее яств, мы проделали в днище бочонка дыру и, дабы побудить улиток к бегству, выложили из нарезанной травы и меда потайную тропку между другими бочками и ящиками к окошку, выходившему на запущенную, поросшую сорняками грядку.
4
Война (1740–1748) между Францией, Пруссией, Баварией, Саксонией, Испанией, Пьемонтом и др., с одной стороны, и Австрией, Голландией, Россией, с другой, за наследственное право императрицы Марии Терезии.
5
Терциарии — лица, живущие вне монастыря, но соблюдающие монашеский устав.