— Помешала чему?
— Токованию. От глагола «токовать». «Т» как тетерев, «о» как обольщение…
— Фи! До чего противный неологизм. И знаешь что, Даша… я между прочим в твои токования не лезу…
— Не гневайтесь, сэр. Ваша тайна — моя тайна, вдобавок я о ней ничего не знаю.
Тем хуже, подумал я. Чем меньше они знают, тем большую волю дают фантазии.
Если судить по Анежке.
— Чего тебе? — спросил я.
— Слушай… начальство ведь дало тебе Цибулову, да?
— Ну.
— И ты будешь хорошим мальчиком, правда? Ты не будешь ее громить? Для меня это очень важно.
Пухлой рукой она погладила меня по волосам.
— А зачем бы мне ее громить?
— Ну, вещица не больно-то кошерная.
— Я не придира.
— Я знаю. Просто ты чуть-чуть слишком осторожный.
— С чего ты взяла? — поинтересовался я. За то время, что она проработала в редакции, у меня не было возможности проявить себя с этой стороны. Стихотворцы и без моей помощи стихотворили весьма осторожно. Впрочем, какая разница: значит, слава человека шефа бежит впереди меня.
— Ах, меня не проведешь! — пропела Даша жеманно и соскочила со стола. При этом ее восхитительные груди мягко подпрыгнули. — А вообще-то ты классный парень, и я тебе верю. Слушай, это и правда написано резковато, но надо же когда-то начинать разбираться со здешним дерьмом.
Ее лексикон был таким же замечательным, как и ее грудь.
— Ясное дело. Тем более если это талант…
— Сейчас я тебя удивлю. Она работает воспитательницей в Доме для девушек-нарушительниц общественной морали, так что отлично разбирается в том, о чем пишет.
Я открыл рукопись и принялся копаться в памяти — издавали ли мы когда-нибудь хоть что-нибудь о нарушителях общественной морали. Мне припомнился только «Пир Тримальхиона»[14], из которого шеф, после совещаний на высшем уровне, убрал все эротические сцены, так что потом «Пир» пришлось напечатать в нашем внутреннем журнальчике — до того он неприлично скукожился. А в любом произведении о нарушительницах общественной морали обязательно будут эротические сцены. Да взять хотя бы первую фразу — «Ганка знала уже наверняка: половая связь с Франтой обошлась ей слишком дорого. Она в положении.»
— Ну да, натурализма тут хватает, — прервала мои размышления Блюменфельдова, которая заметила, куда я смотрю. — Но то, что здесь написано, — это правда.
— Что за прокол у нее вышел в «Факеле»?
— Ерунда. Там и было-то всего одно спорное предложение, но как раз его и выловили.
— А почему она его не заменила?
— Уперлась рогом.
— Понятно, — сказал я. — Так…
— Так это-то мне в ней и нравится, — перебила меня Даша.
— Мне тоже. Но ни ты, ни я не являемся последними инстанциями и…
— Да, но если мы будем в них это постоянно пропихивать, то в конце концов они обязательно проглотят, — сказала Даша и потом повторила в более приличном варианте свою идею-фикс: — Пора начинать пробивать достойные вещи.
Пробивать! Я с ностальгией подумал о тех библейских временах, когда от нас требовались только «да» или «нет». Тогда мы ничего не «пробивали».
— Ладно, поглядим. Говорят, ты получила положительный отзыв от Брата?
Блюменфельдова оживилась.
— Точно. А Цибулова сейчас уже не такая упертая, как в «Факеле». Она учла его замечания..
— Вижу, — ответил я и процитировал один подчеркнутый отрывок: — «В темноте она прижалась к нему, взяла его руку и положила на свои груди». Исправлено на «свою грудь». Это она издевается или честно не знает, кто такой Брат?
— Не волнуйся. Брат уехал за границу и запретил посылать ему рукописи, так что этого он больше не увидит.
— А зачем он вообще туда поехал?
— Разобраться, откуда ветер дует, — объяснила Блюменфельдова. — А когда он разберется, то не станет возражать против Цибуловой, потому что ветер дует вполне подходящий.
Она сказала это с абсолютной уверенностью, которая поражала меня в ней с самого начала и которая была ей свойственна во всех сферах деятельности. У меня-то ее не было, этой самой уверенности. Я уставился в рукопись, ничего там не видя. Как, значит, говорил шеф? «Молодая женщина… жизни не нюхала… одержимая… обработает нам половину редсовета…» — а что ее на это толкает? Что, черт побери, она с этого имеет, зачем пробивает рукописи о девушках аморального поведения? Будет биться за какую-то там начинающую писательницу так, точно от этого зависят судьбы мира! Одним писателем больше, одним меньше — да какая, черт побери, разница?! Вселенная стремительно приближается к тепловому взрыву, а если даже и нет, то жизнь все равно коротка и полна неприятностей… По спине у меня пробежал холодок. Какой-то ты будешь, опасная новая эпоха без техники безопасности?
Так что же все-таки движет Блюменфельдовой? Сама она не пишет, что сегодня почти анахронизм. Даже предисловия. Все свои литературные амбиции она концентрирует только в аннотациях. Да еще продвигает эти свои донкихотские книжки.
Хотя выглядит она скорее как Санчо Панса в женском обличье. Невысокая, пухленькая, не то чтобы красивая, но привлекательная, влюбчивая, с прекрасными еврейскими глазами. Она стояла прямо надо мной — ее благословенные груди вызывающе выставляли вперед свои соблазнительные соски, выпирающие из-под купленной в «Тузексе»[15] блузки; загорелой рукой Блюменфельдова опиралась о мой стол. На руке виднелась татуировка: цифры 8394771283. Жизнь она нюхала, тут шеф был неправ. После войны Даша провела три года в Норвегии, в каком-то пансионе для спасенных еврейских детей, там она в совершенстве выучила норвежский, что совершенно не пригодилось ей в редакции, и завоевала приязнь богатой бездетной еврейской супружеской пары, непрерывно снабжавшей ее тузексовыми бонами. Даша безоглядно ими спекулировала, так что жаловаться ей было не на что. В общем, жизнь наша Дашенька уже нюхала.
— Я это прочитаю, — сказал я. — И если все обстоит так, как ты говоришь, то буду рекомендовать.
— Золотце ты мое, — засмеялась она.
— Я осторожный. Тут ты права. Но иногда действительно лучше пробивать нужное поэтапно и не слишком торо…
— Да-да, я все поняла. У тебя это под стеклом. — И она ткнула своим замызганным пальчиком в латинскую надпись на моем столе, вырезанную из старого учебника. — Но теперь у нас начинается новая эпоха. — Она направилась к двери и оттуда еще раз мне улыбнулась. — Да, чуть не забыла. Я завтра свой день рождения праздную. Сколько стукнет, неважно. Приходи, компания подбирается что надо. И прихвати с собой ту девушку, у которой шуры-муры с шимпанзе.
Дверь захлопнулась. Барышню Серебряную. Ах, барышня Серебряная, вы вошли в мою жизнь как раз тогда, когда над ней вот-вот грянет буря гнева. Что ж, возможно, вы — доброе знамение. Возможно, грозовые тучи опять рассеются.
Я взялся за Цибулову. Пора было приступать к рецензированию.
Спустя десять страниц я и думать забыл о рецензии. Я просто читал. Об издании и речи быть не могло, это определенно, и Брат, какие бы там ветры ни дули, явно страдал приступами временного помешательства. Но текст впился в меня, как пиявка. Это не литература, твердил я себе, вот эта вот история девушки из семьи передовиков производства, на которую у родителей вечно не хватает времени. Сюжет был мне знаком: наш редакционный лауреат Жлува уже разрабатывал нечто подобное. Вот именно что «разрабатывал». У него в конце концов на сцену являлся коллектив со своим благотворным влиянием.
Здесь же мог явиться разве что ангел-хранитель. Наклонная плоскость, и девушка, скользившая по ней со скоростью бобслеиста. У Жлувы — социалистическая разновидность хэппи-энда. Здесь… здесь неважно «что», важно «как». Бесконечный треп ораторов, которые у лауреата Жлувы пережевывали бесконечные постановления, причем литературным языком, с едва заметными вкраплениями сленга. И нить воспоминаний, галерея героев и мест; никто никогда про них не слышал, но тем не менее они обладали силой исторической достоверности. Какой-то Возейк, который ходил в «Дерево» с Майдой отплясывать низкий рок-н-ролл, а эту Майду потом замели, потому что она обчищала дачи и занималась проституцией. И Бейк, снискавший себе славу тем, что пьяным провел ночь в танке-памятнике на Смиховской площади, загадил его и за это загремел в колонию.