Я присел на край ванны. Поверхность воды была, как зеркало; под нею плавало стройное девичье тело моей балерины, с кудряшечками в низу живота, с маленькими грудями, с боками, которые лишь едва заметно намечали округлость женских бедер.
— Вера, — сказал я. Сердце у меня по-прежнему колотилось, как бешеное.
Она продолжала читать.
— Вера, черт побери!..
Наконец-то она снова бросила взгляд на меня поверх томика.
— Что?
— Я думал… я боялся…
— Боялся?
— Да, боялся! Что ты сделаешь какую-нибудь глупость! — разбушевался я. — Ты же чуть что — сразу рыдать, как…
— А что мне оставалось? — оборвала она меня. — Смеяться? Между прочим, ты был довольно смешон, когда ползал на коленях перед той девицей… — И тут она перестала владеть собой. Из незабудковых глаз брызнули привычные слезы, книжка полетела на резиновый коврик на полу, и Вера, повернувшись в воде, душераздирающе зарыдала в голубой солевой раствор.
Я поднял книгу. «Метафизика любви». Шопенгауэр. Из фонда Городской библиотеки. Так вот где ищет она помощь в решении своих проблем! Я положил руку на Верино мокрое плечо.
— Не плачь.
Она задрожала.
— Ну, хватит.
Она перестала всхлипывать и даже повернула ко мне голову. Заплаканные глаза смотрели просительно.
— Карличек… пожалуйста… — Она села в ванне. — Карличек…
Я поднял брови и вздохнул. Она обхватила меня за шею и прижала твердые губы к моим губам. Сквозь рубашку я почувствовал мокрый обжигающий жар.
В голове у меня роились мысли. Вера лежала рядом, голова — на моей груди, и ровно дышала, но я знал, что она не спит. Точно прочитав мои мысли, она проговорила грустно-прегрустно:
— Ты меня больше не любишь, да?
— Люблю.
— Не любишь. Ты знаешь, что я имею в виду.
— Я люблю тебя так же, как любил всегда.
Она вздохнула и горько рассмеялась.
— Вот именно. Я тоже люблю тебя так же, как любила всегда.
Я молчал. Я смотрел в потолок, пересеченный белесой полосой лунного света — точь-в-точь большая стрелка гигантских световых часов.
— А ту… ту ты тоже любишь, как меня?
— Нет, — вздохнул я. — Ту любит Вашек.
— Тогда почему ты ее все время провожаешь?
На стуле сияло белое платье, на комоде стояла алебастровая статуэтка — обнаженная женская фигурка, скрытая темнотой, так что только головка ее сияла, освещенная стрелкой лунных часов.
— Я считал своим долгом помочь им обрести друг друга. Купить билеты в кино для всех троих, а потом не прийти.
— Но почему ты ее провожал?
— Потому что Вашек не пришел.
— Ты знал, что он не придет?
— Нет.
— А зачем же ты пошел, если не собирался?
М-да, у лжи короткие ноги. Белесый свет помаленьку добирался до девичьей шеи.
— Да ладно, — сказал я. — Ты же читаешь во мне, как в книге. Это для меня ровным счетом ничего не значит. Хотя она мне и нравится.
Верина голова сползла с моей груди на подушку, и послышался странный звук — то ли всхлипывание, то ли безысходное шипение разъяренной любви.
— Что я могу поделать, Вера? Я такой, какой есть!
Она обернула ко мне свое влажное лицо.
— А я что могу поделать? Я тоже такая, какая есть!
Бледное, несчастное лицо с дорожками от слез.
Мы снова замолчали.
Я проговорил:
— Давай расстанемся.
Она дернулась и почти закричала:
— Нет! Только не это! Карличек! Пожалуйста! Умоляю!
— Так было бы лучше.
— Нет! Она тебя не любит! А я люблю!
Ты совершенно права, Верушка, но мне-то до этого какое дело? Не понимаешь ты всего. Чем мне поможет твоя любовь, если Серебряная меня не любит?
— Я знаю. Только…
— Я всегда буду тебя любить! Молчи! — Это я собрался ее перебить. — Ты даже представить себе не в силах, как может любить женщина! — Да в силах я представить, Вера, в силах, хотелось мне сказать. — У тебя были сплошные… — Шлюхи, скажи это вслух, Вера, хватит жить среди романтических иллюзий. Шлюха тоже способна на любовь. Но она этого так и не сказала. Вера не умела говорить вслух такие слова. — Я же правда тебя люблю, Карличек, понимаешь?
И она меня поцеловала. Она упорно добивалась ясности, но откуда ей было взяться? Потом Вера положила голову мне на грудь, в носу у меня защекотало от аромата ее свежевымытых волос — но внутри по-прежнему была сплошная пустота. Пустота. И еще капелька жалости.
— Это у тебя пройдет, Карличек. Я тебя ни в чем не упрекаю. Я современная, — сказала мне девушка из Трговых-Лад, которая не понимала истинного смысла ни единого чужестранного выражения и в чьей неприметной библиотечке стоял потертый словарь иностранных слов. — Вот видишь, я не такая. Я не устраиваю тебе сцен. Я буду терпеливой, и у тебя это пройдет.
— Я никогда не любил тебя, Вера, — просипел я.
Она быстро прикрыла мне рот рукой.
— Не говори так! Ты любишь меня! Правда? Ответь!
— Люблю.
— Вот и хорошо. Я тебя люблю. Ты даже можешь меня бить, если ты согласен…
Тут голос у нее пресекся. А потом, после долгой паузы, мой современный театральный деятель прошептал еле слышно: — …согласен не бросать меня.
Алебастровая фигурка была уже освещена по пояс. Луна совлекла с нее темноту, и соски теперь походили на черные маки.
— Я этого не перенесу. Я что-нибудь с собой сделаю.
Несчастный голосок пропал втуне.
«С собой сделаю»! Ты прочтешь Шопенгауэра и снова попытаешься обольстить меня своим прекрасным мокрым телом. Но я, Верушка, больше на это не куплюсь. И сам Виктор Дык[17] тебе не поможет. Белесая стрелка луны добралась до колен алебастровой статуэтки. Я уже вернул себе способность рассуждать здраво. Я пропитался мудростью эпохи. Если я хочу когда-нибудь вот так же лежать рядом с барышней Серебряной, то с Верой мне надо быстро и решительно расплеваться.
Глава четвертая
День рождения
Свой неизвестно который день рождения Блюменфельдова начала отмечать прямо с утра в редакции. За дверью ее берлоги раздался взрыв хохота, и, войдя, я обнаружил внутри довольно много народу, окутанного клубами редкого табачного тумана. Коллега Салайка как раз показывал собравшимся что-то забавное в толстой рукописи, и Блюменфельдова — не в той блузке, что вчера, но тоже из «Тузекса» — давилась хохотом.
Когда я открыл дверь, все вздрогнули. Но потом поняли, кто пришел, и веселье продолжалось.
— Поздравляю, Даша, — сказал я и поцеловал Блюменфельдову в губы, пахнущие импортными сигаретами. — Еще хотя бы половину того, что ты уже прожила!
— Ты желаешь мне умереть совсем молодой?
— Любимцы богов, как известно…
— Я не их любимица. Во всяком случае Бог-отец меня точно не жалует.
— Кто? — спросил писатель Копанец, который во время моего поздравления привстал с места.
— Я про товарища Прохазку, — объяснила Даша. — Он даже не пригласил меня на свой день рождения, хотя мы и родились с ним в один день. — Потом ей пришло кое-что в голову, и она повысила голос: — Ну-ка, товарищи, кого из вас пригласили, чтобы мы знали, с кем держать ухо востро?
Оказалось, что никто из присутствующих на праздник к шефу не зван. Блюменфельдова подняла тост за вновь образованный кружок шефских нелюбимчиков и при этом незаметно покосилась в мою сторону. Честно говоря, меня тоже удивляло, что я не получил приглашения, и в другое время я бы долго терзался по данному поводу. Однако в новой жизни, которую я начал на этой неделе, шкала моих ценностей изменилась. Итак, я выбросил эту задачку из головы и склонился вместе с прочими над рукописью Салайки, ставшей источником такого дружного веселья.
Это была книга чешского классика, явившаяся плодом досконального сравнения всех прежде существовавших изданий, проведенного несколькими сотрудниками Института национальной литературы. В результате их совместных усилий возник внушающий благоговение текст, в котором (как указывалось в редакционном предисловии) едва ли не в полной мере нашли свое отражение первоначальные эстетические и идейные замыслы автора, очищенные от наслоений позднейшей редакторской правки, которую вносили буржуазные издатели, а также от типографских опечаток и корректорских недосмотров. Академик Брат лишь заменил в нем (к сожалению, из-за большого объема материала не всегда последовательно) христианские реалии светскими — и рукопись, отвечающая теперь как единственно верным литературно-историческим и лингвистическим принципам, так и научному мировоззрению, попала на стол к коллеге Салайке. Тот смеха ради прочел ее и сейчас демонстрировал всем самые выдающиеся образчики вмешательства академического пера.