Пробило уже половину первого, а Андрес все еще болтал:
— Есть люди, которые недооценивают партизанское движение в Центральной Чехии. Но моя книга откроет им глаза. Я систематизировал деревенские хроники около-пражских районов. И даже вы, товарищ министр, не представляете, что мне удалось выяснить!
— Да что вы говорите!.. — глухо обронил министр и взялся за пустую водочную бутылку. Он покачал ее на весу, но Анрес не обратил на это внимания.
— Партизанов было по крайней мере вдвое больше, чем привыкли считать. Многие из них после войны из скромности не рассказывали о себе. А многие, к сожалению, погибли в боях.
— Ну да, ну да, — сказал министр и вернул бутылку на стол. Одна из последних реплик этой вечеринки принадлежала режиссеру Биндеру:
— Из хроник можно было бы сделать хорошее кино. Наверное, через ваши руки проходит множество сюжетов.
— Да еще каких! Это был бы фильм о героях нашей эпохи.
— Ну да, ну да, — повторил министр и посмотрел на часы. — Однако мне пора. Утром я еду в Брно на открытие выставки пчеловодов.
Он опять бросил жаждущий взгляд на барышню Серебряную и поднялся с места.
Мы тоже встали.
— Я позволю себе послать вам один экземпляр, — успел еще сказать Андрес.
— Отлично, — проговорил министр. Он колебался. Шефиня оставила бесчувственного Копанеца и двинулась к нам. Министр медлил, не в силах оторвать глаз от укромного уголка гостиной.
Там шеф держал за руку барышню Серебряную и совершенно не обращал внимания на то, что его дом покидает primus inter pares[28].
Наконец-то впервые за целый вечер кофейная роза принадлежала мне. Я вез ее на такси вдоль Влтавы, и сквозь открытое окошко наши лица обдувал теплый полуночный ветерок чудесного лета. Но со мной было только ее тело. Душа же витала где-то среди тайн, недоступных моему пониманию. Ленка молчала, смотрела на реку, которая расчленила луну и составила из нее серебристый коллаж, похожий на те, что делал Коцоур, и думала о своем, загадочном. В белом свете ночи сияла темнота ее грудей, загорелы х по самые розовые соски. Портной, сшивший ее головокружительное платье для коктейлей, учился, наверное, у самого Господа Бога: тот тоже обтягивает юные тела, но только не тканью, а кожей кофейного цвета. Желание застило мне разум, ревность наполняла меня яростью.
— Повеселились? — спросил я как можно более ядовито.
Медленно возвратившись из неведомых краев, она посмотрела на меня невидящими черными кружками глаз. Они по-прежнему лишь отражали мир: вереницу темных вилл на фоне Млечного пути, водную станцию с белыми облачками на черном небе, рубиновый шар над Градчанами на террасе кафе «Манес»; мир вокруг барышни Серебряной, но не мир внутри барышни Серебряной. Проклятье, да что же это за мир?!
Она молчала.
— Вы хорошо повеселились? — повторил я вопрос.
— Спасибо, — ответила она. — Хорошо.
— Шеф уделил вам внимание?
— Да, — сказала она. — Вы же сами это видели.
— Видел. — Раздражение одержало надо мной победу и вырвалось наружу откровенной репликой: — Если уж вам так хочется лезть кому-то рукой в волосы, то прошу заметить, что у меня их больше!
Она уловила мое раздражение — что было нетрудно — и отрезала:
— Я вовсе не собираюсь лезть в волосы кому ни попадя!
— Надеюсь, — ответил я придушенным голосом, — но и плешивец в Праге тоже не один-единственный!
Впервые за все время нашего знакомства она прибегла к моей же ехидности:
— А мне нравится это ощущение. Лысины приятно трогать, они такие гладкие, точно из мрамора.
— Может, мне стоит остричься наголо?
— Вот уж не стоит. Ваша голова напоминала бы терку.
Таксист хихикнул. Столь непрофессиональное поведение плеснуло бензина в пламя, сжигавшее меня изнутри.
— Может, нам говорить погромче? — рявкнул я.
— Виноват, начальник. Не обижайтесь. Сами понимаете, затычки в уши не сунешь.
— Так суньте туда ногу!
— Не обижайтесь, начальник, — повторил он успокаивающим тоном, и я умолк.
Барышня Серебряная последовала моему примеру. Мы стремительно мчались по набережной, и вскоре таксист включил радио. Какая-то западная станция для полуночников все еще передавала джаз. Саксофоны, дикие, необузданные, такие, какие нравились кофейной розе. Мы петляли по спящему Подоли, торопясь к Панкрацу, и добрались наконец до улицы Девятнадцатого ноября.
На углу роковой улицы барышня Серебряная вышла. Подол у нее полез вверх, коленки послали эротический сигнал. Я заплатил таксисту и потребовал всю сдачу до последнего геллера. Впрочем, таксист отнесся к этому с юмором:
— Ни пуха, начальник!
Я обернулся. Барышня Серебряная оправляла платье вдоль боков. Она стояла там, словно обнаженная статуя, как раз возле той самой темной витрины, и я видел ее и со спины тоже. Вырез открывал узенькую тропку позвоночника и спускался чуть ли не до поясницы, где, как я помнил по пляжу, у барышни Серебряной были две заманчивые ямочки.
Я шагнул к ней.
— Сегодня, — голос у меня дрогнул от волнения, — сегодня я не буду вставать перед вами на колени.
— Не будете?
— Не буду.
За голые руки я притянул ее к себе.
— Ленка, — пробормотал я, сразу, без всякой подготовки перейдя к сути. — Ленка! Я люблю вас, черт побери! Я от вас сам не свой!
Я обнял ее. Под тонкой комбинацией ощущалась ни с чем не сравнимая сладость юных грудей. Желание грубо отшвырнуло рассудок, опыт, абсолютно все в далекий угол. Я прижал ее к себе и попытался поцеловать. Это была уже третья наша с ней лунная ночь.
Но девушка вывернулась — одно плечо полностью обнаженное, гладкое, горячее, бархатное. Я снова бросился на нее.
— Прекратите, — прошипела она. — Вы пьяны!
Изо всех сил она уперлась мне в грудь и оттолкнула меня. Я покачнулся. Она развернулась и пошла прочь. Я прыгнул следом и схватил ее за руку. Она вырвала ее. Я снова взял ее за руку и дернул к себе.
— Ну знаете! Не хотите же вы изнасиловать меня прямо посреди улицы!
Тут я услышал, как громко дышу. Это немного охладило мой пыл, но ничего умнее, чем сказать: «Возьмите меня к себе!», не догадался.
— А подругу среди ночи куда девать?
— Тогда пошли ко мне!
— К вам? Да вы же в стельку пьяны, господин редактор!
Одна оплеуха за другой.
Я почти задыхался:
— Ленка! Я вас люблю!
— А я вас нет.
Я отпустил ее. Может, вдарить хорошенько по этим розовым губкам? Во всяком случае мне жутко этого хотелось.
Я проскрежетал разъяренно:
— Вы любите моего шефа, да?
— Быстро же до вас доходит.
— Стерва!
— А вы, значит, беспорочный отрок!
— Кое-чем я уж точно не занимаюсь! — взревел я. — Не вешаюсь на шею богатым старухам!
Тут я испугался. Зря я это сказал. Я растерянно взглянул на барышню Серебряную. Она стояла посреди улицы Девятнадцатого ноября, облитая лунным светом, и, словно желая утвердить меня во мнении, что я ее совершенно не понимаю, улыбалась — по крайней мере, так мне показалось. В своем воображении я вдруг предстал перед нею пускающим слюни уродом. И ее слова отнюдь не возвысили меня в собственных глазах:
— А вы, оказывается, хорошо знаете жизнь, господин редактор!
Мы медленно шли к зеленому подъезду.
— Извините, — говорил я. — У меня это случайно вырвалось. Просто я ужасно ревную.
— О Господи! Нашли к кому!
— Почему вы ему позволили обнять вас за талию?
— А вам не кажется, что это не идет ни в какое сравнение с поведением человека, который только что накинулся на меня посреди улицы, точно пьяный извозчик?
— Я вас только за руку хотел взять… у Блюменфельдовой — но вы мне не разрешили!
— Потому что я не хочу.
— Почему вы не хотите?
— Потому.
Я горько рассмеялся. Она проговорила:
— И это вовсе не такой глупый ответ, как вы, может, думаете. В нем заключен глубокий смысл.
Мы уже стояли у подъезда.
— Он — не вы, тут совершенно другое дело, — сказала она.