А Жлува все читал.
Андресовы за ограничились констатацией того, что у автора есть «определенный талант». Своими против он исписал четыре страницы. «В повести просматривается некритическое отношение автора к модной западной прозе с ее декандетским увлечением упадническими явлениями жизни, чередованиями временных пластов, сексом, алкоголизмом, преступностью и различными неясными подтекстами. В последнее время…» — Жлува повысил голос, и я, как ни боролся с собой, оказался во власти неприятного назойливого чувства, что все мы слушаем лебединую песню уходящей эпохи. — «… В последнее время у нас наблюдается засилье снобов. Авторы, которые без оглядки на модные течения и теченьица хотят писать реалистическую прозу о проблемах простых людей, более всего ощущают на себе это засилье. Их высмеивают как несовременных, допотопных, социалистическо-реалистических. Я не сомневаюсь, что подобные круги встретят повесть Цибуловой с восторгом. Тем более серьезной становится миссия социалистического издательства, обязанного отвергнуть такое произведение и воспитательными методами заставить автора глубже задуматься над смыслом своей повести, чтобы в дальнейшем ее творчество было далеко от модной красивости и стремилось передать всю правду нашей жизни, которая, при всех своих трудностях, имеет ясные и светлые перспективы.»
Здесь Жлува остановился: ритуальные истины заключительной фразы требовали возвышенного молчания, а потом слово должен был взять шеф. Какое-то время в комнате и впрямь было тихо, и твердокаменные гвардейцы Дудек и Бенеш с достоинством позвякивали ложечками в чашках из-под черного кофе. Из окна пахнуло на нас освежающим жаром улицы; послышался звонок трамвая.
Я поглядел на шефа. Давай, шеф, пора… но он отчего-то молчал и только упорно потел. Господи, сейчас же самая подходящая минута снова вытащить на свет товарища Крала! Ведь в рецензии Андреса отчетливо просматривался знакомый подтекст, который все присутствующие, имевшие за плечами практику прошлых лет, отлично разглядели. А шеф молчал! И тут к звяканью трамвая примешался голос Блюменфельдовой, причем вовсе не слабенький и робкий, как можно было бы ожидать после пафосных выводов Андреса.
Она пронзительно проверещала:
— Товарищ Прохазка, не мог бы ты нам объяснить, почему тут нет товарища Андреса?
Гробовая тишина, поразительно долго ничем не нарушаемая.
Потом шеф кашлянул.
— У него возникло одно неотложное дело.
Он опять кашлянул.
За этим покашливанием что-то крылось. Я посмотрел на Блюменфельдову. Она не сводила глаз с шефа, а шеф упорно отводил взгляд.
В воздухе дрожало напряжение. Обжигающее полуденное солнце озарило пухленькую редакторшу, и она вдруг показалась нам почти красавицей. У молодого Гартмана даже залоснилась отвисшая нижняя губа. Снова зазвенел трамвай, и кто-то закрыл окно. Поэтому следующий Дашин вопрос не был милосердно приглушен разноголосыми звуками улицы. Она спросила:
— Это связано с его сочинением о партизанах, да?
Шеф побледнел и попытался изобразить удивление:
— О партизанах?
— О них, — жестко отозвалась Блюменфельдова. — Выяснилось, что записи в сельских хрониках о местном партизанском движении он в большинстве случаев делал сам. Уже после войны. С тех пор, как начал писать эту свою книгу.
Бомба попала в цель и взорвалась. Шеф часто заморгал, Бенеш уронил ложечку на пол, наклонился за ней да так на всякий случай и остался под столом. Блюменфельдова продолжала холодно:
— Обычно он предлагал местному национальному комитету привести в порядок их районную хронику, а потом попросту вписывал туда кучу выдуманных фактов. Их-то он и цитировал в своей…
Я быстро сконцентрировал внимание на шефовой железной гвардии, а затем прошелся взглядом по всем собравшимся, словно снимая их кинокамерой. Бенеш по-прежнему пребывал под столом, Дудек сидел, точно аршин проглотив, лицо у него окаменело. Шеф все еще пытался разыгрывать удивление — к сожалению, весьма любительски.
Коблига засмеялся. Гезкий многозначительно ухмыльнулся Блюменфельдовой. Молодой Гартман встревоженно завертел головой, а Жлува покраснел и стремительно сунул рецензию Андреса обратно в папку.
— Не может быть! — прогудел шеф.
— Может! — ответила Блюменфельдова. — Это факт.
— Откуда ты знаешь?
— Из надежного источника. Я бы не сказала такое, если бы не была уверена.
Жара сгустилась, по спине у меня сбежала холодная капля. Я твердо решил, что в сложившихся обстоятельствах мой отзыв будет, с некоторыми оговорками, положительным.
Бомба Блюменфельдовой превратила совещание в настоящий хаос. Полное поражение людей шефа казалось уже неминуемым. Они в панике отступали: не верили, бормотали что-то про клевету, про недоразумение, кто-то снова открыл окно, и разозленные голоса слились с дребезжащим шумом транспорта. Гезкий и Коблига яростно бросились в атаку, Дашин голос, заставляющий вспомнить о жестяной трубе, приобрел явственную схожесть с древнеримской тубой terribili soniti,i.[32] Судьбоносный поворот произошел в тот момент, когда вконец запутавшийся Бенеш попытался приравнять поступок Андреса к деяниям Вацлава Ганки.[33] Коблига отреагировал с такой убийственной иронией, что Бенеш принял ее на свой счет, и некоторое время казалось, что дискуссия закончится кулачным обменом мнениями. Кое-кто уже вскочил; из общего гвалта то и дело вырывались восклицания Блюменфельдовой, обличавшей (отчего-то во множественном числе) неких обманщиков. Я пришел к заключению, что ничто больше не сможет помешать победе дела хотя и правого, но абсолютно сумасбродного, и совсем было собрался неприметно перейти на сторону нападавших.
И снова меня спас deus ex machina — на этот раз в лице самого шефа. Мой дражайший начальник опять выказал себя истинным знатоком военного искусства. Он с особой изощренностью дождался момента, когда противостояние между Коблигой и Бенешем достигло апогея, к которому их подталкивала Блюменфельдова, а затем, как только кулак Бенеша непрофессионально ударился о грудь Коблиги, рванулся с места, кинулся между противниками и толкнул их в разные стороны. Я не мог не восхититься: это была та самая единственная психологически безупречно точно угаданная секунда, в которую громко произнесенные слова шефа могли иметь вес:
— Разоблачение, сделанное товарищем Блюменфельдовой, — воскликнул он, заглушив шум за окном, — так потрясло нас, что мы, естественно, не в состоянии с холодной головой рассуждать сейчас о предмете столь важном, как судьба данной рукописи. Поэтому я пока… — Только теперь, когда было уже поздно, Блюменфельдова опомнилась, но ее подвел сорванный голос, и шеф сумел перекричать ее: — …я пока не принимаю окончательного решения, а выношу этот вопрос на заседание редакционного совета, которое состоится сразу после выходных.
Откладывание дела на потом всегда принадлежало к числу великих решений. Разумеется, Блюменфельдова тут же воспротивилась, но клубок страстей, расчетливости, смятения и побочных интересов стал уже настолько большим и запутанным, что склоку, которая еще какое-то время бурлила, при всем желании нельзя было принять за выражение единогласного мнения собравшихся. Таким образом решение шефа вошло в законную силу.
Поле боя обе стороны покидали с озлоблением, оставив после себя чашечки из-под черного кофе (некоторые были опрокинуты) и раскиданные листочки рецензий. Над всем этим витал, озаренный солнечными лучами, дух Пирровой победы.
И тем не менее когда я во второй половине дня зашел к шефу с предисловием к какому-то сборнику, он сидел за своим столом, печально ссутулившись, а перед ним стояла пепельница с пирамидкой из окурков.
— Хорошо, я потом взгляну на это. Присядь-ка, — сказал он и равнодушно бросил предисловие на кучу других бумаг. — Ну, что ты об этом скажешь?
— Думаю, что редсовет окажется разумнее.
— Да нет. Я про Андреса.
— Идиот. Он же должен был понимать, что все раскроется.
Шеф замотал головой.