— Что-нибудь случилось, товарищ старшина? — спросил Габор и в своем неведении вновь повторил чудовищную фразу: — Пошли, отдохнем в холодке!

Когда после унылой шопронской казармы мы попали сюда, в Мохор, этот древний парк и этот замок с облицованными деревом стенами и скрипящими винтовыми лестницами, с паркетными полами и каминами показались нам весьма уютным местечком. Мы не очень ясно представляли себе, что такое «техническая подготовка», но радовались заранее. И вот пришли командиры и преподаватели — на нас посмотреть и себя показать. Они встали перед строем, командир роты взял слово, а мы вытянулись в струнку, поедая глазами наших будущих начальников.

Не знаю, кто из нас первым обратил на это внимание и осторожно толкнул локтем соседа, но через несколько минут все глаза расширились от ужаса. Мы ерзали, переглядывались с непривычной для новобранцев серьезностью и читали друг у друга на лицах одинаковое изумление. В задних рядах зашушукались, строй сбился, и в эту самую минуту страх прочно угнездился в наших сердцах.

Рядом с одноруким командиром роты стоял хромой лейтенант. У него над плечом возвышалось изрытое шрамами лицо старшины, похожее на глубоко вспаханное поле. У младшего лейтенанта был уродливый обру, бок вместо уха. И все остальные тоже — хромые, однорукие, с изувеченными лицами. Что же это? Куда мы попали?

Так мы впервые поняли, что нам предстоит стать минерами.

Кормили нас отменно, занятия обычно проходили в помещении, мокнуть и мерзнуть не приходилось — и тем не менее нам было плохо, мы были бы готовы уйти куда угодно, только подальше отсюда.

Командиром нашего взвода был лейтенант Габор — тот, который хромал. Он был невысок, строен, заметно припадал на правую ногу, а на бегу подскакивал, волоча за собой протез. Невзирая на это, он был подвижен, как ртуть, проворно ковылял по двору и казался вездесущим: его резкий голос постоянно раздавался то с одной, то с другой стороны. В других взводах его боялись еще больше, чем в нашем. Он пошучивал не без горечи: «Я из пештских босяков, но черту все равно зачем-то понадобилась моя нога». При этом сам он своими горящими глазами и вечной иронической усмешкой здорово напоминал чертика из табакерки. Нос у него был кривой, а губы во время разговора подергивались, так что казалось, лейтенант корчит рожи.

Не его мы боялись, а тех, кто обучал нас специальности, и больше всего — того, чему они хотели нас научить.

Ну а Фаршанг боялся нас — боялся нашего страха. Ведь этот страх — наглядное свидетельство тому, что он плохо воспитывает солдат, что он стар, что нет к нему должного уважения, и Габору станет ясно, что он всего лишь дряхлый боров, место которому на бойне.

И вот не далее как вчера выяснилось: да, наш взвод: боится! Порученные Фаршангу тридцать человек беспокойно ворочаются в постелях, видят во сне собственные увечья, просыпаются от ужасающих залпов, утром бредут умываться, пошатываясь, с круглыми глазами, днем мрачно и подозрительно смотрят на преподавателей, содрогаются при виде взрывчатки и пишут домой отчаянные письма.

Вчера мы устанавливали противопехотную мину, без заряда, с одним запалом. Процедуру эту мы проделывали уже несколько месяцев подряд. Фаршанг полагал, что нам могло бы уже и надоесть. Во всяком случае, до сих пор мы выполняли задание беспрекословно. Процедура состояла в следующем: Фаршанг первым устанавливал мину, потом наступала наша очередь, один выцарапывал ее из земли, другой устанавливал снова — старшина выкликал всех по очереди.

И вот вчера, в тот самый момент, когда Фаршанг заботливо присыпал землей прямоугольную яму с миной, Гор снова принялся вопрошать:

— А земля не придавит мину сверху?

— Не нужно насыпать целую гору!

Мы, остальные, пока еще тихонько посмеивались.

— А что, если все-таки придавит!

— Тут нет заряда, только запал.

— А это не опасно?

Старшина поднялся с колен, отряхнул руки и сказал, желая нас успокоить:

— В худшем случае может оторвать пальцы.

Мы все как один немедленно уставились на его изуродованную кисть. Фаршанг раздраженно попытался исправить дело:

— Их оторвало осколком, запал здесь ни при чем!

Но в нашем упрямом молчании явственно читался страх. Тогда старшина загрохотал:

— Больше я не стану никого вызывать. Кто сам вызовется, только тот чего-то и стоит!

Мы смотрели на него молча.

— Ну! Есть добровольцы?

Никто не пошевелился.

— Ну, чего вы топчетесь?!

Лица вокруг серели на глазах.

— В чем дело?

В нем накипало раздражение.

— Вы что… боитесь?!

Кое-кто с ненавистью смотрел на него в упор. Добровольцев не нашлось.

Вот потому-то со вчерашнего дня он и пребывал в ярости.

Мы слыхали, как Габор нервно выговаривал старику:

— Чего это они? Очумели, что ли, как раз когда конец учений на носу? Ты ведь понимаешь не хуже меня, что дело не только в моем взводе! Если эта зараза распространится, нам, чего доброго, пришьют саботаж — сейчас это просто.

Старшина бросил с горечью:

— Ты, товарищ лейтенант, я знаю, старым ослом меня считаешь, и в политике я ничего не смыслю, но…

— Да не о том речь!

— Нынче людьми управляют как-то по-особому. И тут я дурак дураком. Я знаю толк в другом — но про это предписаний никаких не бывает, только печати — и те у меня на спине. Я знаю толк в минах.

— Вот и научи их.

— Старики вроде меня считают, что этакой трусливой команде может помочь одно — взрыв! Им нужно пройти крещение огнем.

— Ты мне этот бред из головы выбрось! Объяснить нужно солдату, объяснить, чтобы он понимал, что делает. А не спектакли устраивать! В конце концов, я тоже минер, и хватит с меня этих идиотских суеверий! Скажи еще, что кто-нибудь должен взлететь на воздух! С чего бы тут остальным расхрабриться?!

— А старики вроде меня все же полагают, что, пока они по милости господней не наложили в штаны со страху… — Старшина упрямо ладил свое, но Габор прикрикнул на него:

— Довольно об этом!

…И вот теперь Фаршанг сидел под старым дубом, в тени густой листвы, и непрерывно отирал пот со лба.

— Хоть бы ты не говорил… хоть бы ты не говорил этого своего «в холодке»!..

Старик не стал продолжать, ведь Габор так или иначе не понял бы, о чем речь, эти молодые вообще ничего не понимают. Но если уж на то пошло, он мог бы знать, что как раз в такие жаркие летние дни и случается обычно беда: и солнце при этом сияет ослепительно, как будто солдатская смерть — торжественный обряд, и жадно впитывает кровь иссохшая земля. Уж он-то такого насмотрелся!

Нужно было продолжать занятия.

Командиры отделений согнали нас всех вместе и приказали залечь в радиусе пятидесяти метров от мины. На голове у каждого должна быть каска, мы здесь не в игрушки играем. Сегодня мина уже не учебная, а боевая противотанковая.

Фаршанг уже стоял на коленях в центре круга и толстыми пальцами стряхивал с деревянного ящика песок. Работал он спокойно, основательно и вдохновенно.

Стояла тишина.

Старшина склонился над миной, чтобы одним движением взвести пружину запального устройства. Ошибка тут недопустима. Странная пьянящая легкость вдруг охватила его — блаженное чувство автоматической точности движений. Все вокруг исчезло. Гудящий от пчел луг, густая листва деревьев, далекая каменная стена за тополями и тридцать пар глаз, пристально следящих за ним. Остался только он сам на коленях перед чертовым ящичком, они остались вдвоем, с глазу на глаз, и оба имели общий язык со смертью. В опасность тоже можно быть страстно влюбленным.

— Вы будете монтировать не так, а лежа на животе, — обратился он к нам.

Встревоженный голос спросил:

— Почему?

Он поднял голову и вздрогнул — спрашивал Гор.

— Потому что так положено! Если случится беда, пострадает не все тело.

— А это не все равно?

«Все равно, — мелькнуло в голове у Фаршанга. — Совершенно все равно. От этой штуки танки на воздух взлетают. Хочешь — лежи, хочешь — сиди на корточках — разницы никакой. Разве что в рай прибудешь на животе».


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: