Так, покуда Брюллов ехал по городу, длинный ряд малых примет, мелких черт постоянно возвращал все к той же мысли — уезжал он при одном царе, возвращался совсем при ином. Все познается в сравнении — совсем скоро на себе самом убедится художник, что александровские утеснения свободы были детскими шутками в сравнении с жесткими, целенаправленными мерами Николая по пресечению всякого проявления мысли, свободной воли…

Полный новых впечатлений, неожиданных мыслей, подъезжал Брюллов к дому купца Таля, что стоит в самом начале Невского, в двух шагах от Дворцовой площади. Квартира, предназначенная для него в Академии, еще не была готова, и друг Пушкина, С. Соболевский, которого он знал еще по Италии и даже рисовал его портрет, предложил художнику покамест остановиться в этой квартире, которую он снимал со своим приятелем И. Мальцевым — они оба были тогда одержимы идеей основать бумагопрядильную фабрику и все равно вскорости собирались по этому поводу поехать за границу.

Едва приехав в Петербург, Брюллов снова тяжело заболел. Пришлось даже отложить торжественную встречу в Академии. Программа торжества была составлена заранее с великой тщательностью — вплоть до перечня и содержания тостов, и утверждена резолюцией президента Оленина: «С сим положением согласен». Наступил день 11 июня. Торжественно украшенная Академия распахнула двери перед своим питомцем, стяжавшим мировую славу. Пенсионер Кудинов пропел куплеты, сочиненные в честь Брюллова воспитанником Норевым. Вступил хор. Ноты в руках донельзя взволнованных учеников дрожали, голоса поначалу тоже. Хор сменился полковым оркестром, грянувшим торжественный марш. Через анфиладу, мимо величаво взирающих античных статуй, будто тоже участвовавших в торжестве, Брюллов и все приглашенные прошли в залу с роскошно убранным обеденным столом. В конце залы висела «Помпея». На мгновение все смолкли. Было что-то особенно волнующее в этом моменте — друг против друга творец и его создание, разделенные большим пространством залы… На миг все почувствовали себя нескромными свидетелями, нечаянно попавшими на эту встречу художника со своим детищем. Но вот уже минутное смущение разрядилось громкими «ура», восторженными криками «да здравствует Брюллов!»

Брюллова усадили на почетное место во главу стола между Олениным и конференц-секретарем Григоровичем. Далее расположились вице-президент граф Толстой, Жуковский и Крылов, как почетные гости. Первый тост провозгласил Григорович. «Вам не новы приемы торжественные, похвалы восторженные, — волнуясь сказал он, обращаясь к ничуть не меньше взволнованному виновнику торжества. — Дань таланту есть дань справедливости. Но здесь вы найдете русское радушие, привет и чувства родственные. Вы наш по всему: как русский, как питомец, как художник, как сочлен, как товарищ. Принимаем вас с распростертыми объятиями…» После прочих тостов, в число коих входил и тост «за здравие начальства», поднялся Брюллов и попросил позволения поднять здравицу в честь его наставников — профессоров Иванова, Шебуева и Егорова. Его старые учителя еще будут иметь случай убедиться — мировая слава не заглушила в их воспитаннике ни добрых чувств, ни благодарной памяти… Иванова он уже повидал, пришедши к нему на третий день прибытия, когда и братьев своих не поспел еще навестить. Как и в Москве, торжество в честь Брюллова было отмечено добрым делом: там по его просьбе освободили крепостных, здесь ознаменовали его прибытие подпиской в пользу вдов и сирот неимущих художников. Едва Брюллов сказал, что готов написать для добровольной кассы картину, как это вызвало новый взрыв восторга, его подняли на руки и через всю залу перенесли к «Помпее». Когда обед окончился, Брюллову представили лучших учеников. Он обласкал их, нашел доброе слово для каждого. После ухода Брюллова инспектор объявил, что по случаю столь великого события занятия отменяются и ученики могут идти на свидание домой. Взбудораженные восторгом академисты ринулись в ближайшую кондитерскую с криками «да здравствует Брюллов». Содержатель было принял их за сумасшедших, когда ж выяснил, в чем дело, с готовностью вынес несколько бутылок искрометного…

Старые стены Академии за свое почти столетнее стояние на берегах Невы не видели и не слыхали ничего подобного этому торжеству. И только сфинксы, вывезенные из Фив и недавно установленные перед Академией у воды, хранили безучастие и в вечном своем таинственном молчании не мигая глядели друг на друга… У вышедшего на набережную разгоряченного Брюллова пронеслась вдруг мысль, что и он, несмотря на всю теплоту приема, чувствует себя в городе своего детства как-то вчуже, почти что как эти чужедальние пришельцы. Это быстро мелькнувшее чувство вернулось к нему через несколько дней, когда по высочайшему повелению он предстал перед царем. Брюллов уже столько был наслышан о новом царе, о его деяниях, о его нраве, и вот он впервые лицезреет императора российского. Вглядывается в лицо с правильными, четкими чертами. Его можно бы счесть красивым, если бы не леденящая холодность прозрачных, чуть навыкате глаз. Перед Брюлловым стоял человек, в первый день царствования приказавший палить картечью в свой народ. Человек, ознаменовавший дни собственной коронации расправой с Полежаевым, отданным в солдаты за поэму «Сашка» и погибшим в чахотке. Как он кричал тогда в лицо Полежаеву: «Я положу предел этому разврату, это все еще следы, последние остатки; я их искореню!» И в течение трех десятилетий своего царствования «искоренял»… Он «изобрел» программу «борьбы с разрушительными понятиями», разработал способы «умножения числа умственных плотин». Прежний царь, Александр, расписываясь в своем бессилии преобразовать Россию, но и страдая от этого, говорил в 1824 году одному из своих приближенных: «Славы для России довольно: больше не нужно; ошибется, кто больше пожелает. Но когда подумаю, как мало еще сделано внутри государства, то эта мысль ложится мне на сердце, как десятипудовая гиря. От этого устаю». Его брат и наследник не знал вкуса сомнений, угрызений совести — он был уверен, что прав во всем. Безоговорочное повиновение — вот основа его политики. Окрик: «Молчать!» многократным эхом разносился по всей огромной стране. Когда-то Радищев писал: «Один несмысленный урядник благочиния может величайший в просвещении сделать вред и на многие лета остановку в шествии разума…» И еще: «Наилучший способ поощрять доброе есть непрепятствие, дозволение, свобода в помышлениях. Розыск вреден в царстве науки». Вот таким венценосным урядником и стал Николай I, взявший за руководство к действию как раз препятствие, недозволение и несвободу… Годы его правления были страшны не только открытым гонением всяческой мысли, но и «полнейшей пустотой, обличившейся в обществе: оно пало, оно было сбито с толку и запугано… Серое осеннее небо тяжело и безотрадно заволокло душу». Так говорил Герцен. Огарев ему вторил: «Россия впугана в раздумье…» Это он, стоящий сейчас перед Брюлловым человек сделал так, что доносы стали настолько распространены, что родили горькое присловье: «Где собралось пятеро собеседников, там непременно есть шесть шпиков…» Это он сказал: «Нам не нужны гении, нам нужны верноподданные». Этот правитель, кажется, ни в ком после смерти своей не оставил доброй памяти: люди мыслящие ненавидели, или, лучше сказать, презирали его всегда, а клевреты, — что ж, клевреты всегда привержены лишь живой власти. Своеобразную эпитафию, меткую и точную, напишет Николаю Тютчев:

Не богу ты служил и не России,
Служил лишь суете своей.
И все дела твои, и добрые и злые,—
Все было ложь в тебе, все призраки пустые:
Ты был не царь, а лицедей.

Лесков в романе «Чертовы куклы», в котором, по собственному признанию, намеревался изобразить царя Николая и Брюллова, в самом произведении не достиг сходства художника Фебуфиса с великим Карлом — сходство исчерпывается совпадением лишь некоторых внешних черт. Зато сама проблема деспотизм — искусство, проблема поэт — царь, зато образ Николая, выведенный в лице герцога, решены замечательным писателем остро и глубоко. Полупросвещенный правитель, капризный и развратный — таков у Лескова герцог — Николай I. Автор вкладывает в его уста такую речь: «Задача искусства — это героизм и пастораль, вера, семья и мировая буколика, без всякого сованья носа в общественные вопросы — вот ваша область, где вы цари и можете делать, что хотите. Возможно и историческое, я не отрицаю исторического; но только с нашей верной точки зрения, а не с ихней. Общественные вопросы искусства не касаются. Художник должен стоять выше этого. Такие нам нужны!.. Обеспечить их — мое дело. Можно будет даже дать им чины и форму». Николай и вправду ввел и чины, и форму для академических профессоров. И, кажется, продолжи он тогда, в тот летний день 1836 года свои наставления Брюллову, он вполне мог бы произнести эти, приписанные ему Лесковым слова…


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: