Ночью были голоса папы с мамой, и голоса ссорились, и не надо было спрашивать, что это такое.
Утром чай, после чая пальто с холодными пуговицами, лестница, улица и широкие плиты тротуара – они повторялись.
Летом в реальное училище не ходили. Но были уроки, было купание – тоже в строгом ритуале, и были занятия по верховой езде: ездил Сережа на лошади Зайчике, которую брали по часам. Лошадь большая – она утомляла ноги мальчика своей шириной. Раз Зайчик испугался и понес. Он сбился с ритма своей обычной рыси, но все кончилось хорошо – конь уперся в купальные мостки и стих.
И это кончилось, остальное продолжалось, сменяясь. После этого была осень, после осеннего пальто надевали зимнее пальто, посредине зимы торчали елки, а потом был день рождения мамы. Ставили столы – их привозили откуда-то, они были складные. С ними приходили официанты. Столы так и назывались – официантские. Они были легкие, устойчивые, их ставили в виде буквы «П». Гостиная соединялась со столовой аркой. Столы занимали обе комнаты. Посредине садился папенька.
Сережу сперва никуда не сажали, а только выводили, показывали.
На другой день утром доедали то, что оставалось от ужина.
Шли годы, Сережу начали на приемах сажать напротив отца: рядом с маменькой садился его высокопревосходительство генерал Вяземский, в стороне от большого стола стоял стол закусок. К нему подходили раньше: там была лососина, икра в хрустальной лоханочке, хрустальная лоханочка лежала в серебряной лоханочке, все это было обложено льдом на серебряном блюде, в икру была воткнута серебряная лопаточка.
Икра была генералом закусок.
Покамест все это собирали, было очень интересно. Ставили столы, их покрывали серым сукном, на сукно клали длинные белые скатерти. Из огромного буфета горничная, кухарка и курьер выносили горы посуды и ставили это все рядами. Казалось, что этой посуде никогда не будет конца-краю. Разбивать ее, конечно, нельзя, иначе сервиз разрознялся.
Раньше сидели – это было тогда, когда папенька был надворным советником, – за круглым столом: его раздвигали на все доски. Тоже покрывали сперва сукном, потом скатертью, но это тогда было не так торжественно. Несли блюда, ели, говорили, шутили, все друг друга знали.
Приезжал теперь губернатор – человек важный и красивый.
Теперь обедали в доме крупного чиновника крупные чиновные люди за длинным столом.
Обед продолжался долго. Сменялись блюда, приносили рыбу, дичь, телятину, перед этим был суп, пирог.
Потом гости садились играть в карты, садились надолго. Приносили ломберные столы, распечатывали плотные колоды карт, раскладывали мелки, клеенные нарядной бумагой в маленьких звездочках. На столах зажигали свечи: вот сейчас будет игра, но перед этим господин Афросимов – архитектор, помощник отца – садился за стол, ставил рядом с собой Сережу, и начинались чудеса. Сукно было темно-синее. Господин Афросимов тонко отточенным мелком начинал рисовать зверей – собак, оленей, кошек и толстую раскоряченную лягушку. Собирались зрители. Господин Афросимов рисовал замечательно. Он никогда не оттушевывал. Белый, остро прорисованный контур становился выпуклым, отделялся от сукна и как будто начинал двигаться. Мелок обегал незримый контур предмета, создавал его. Фигуры приходили в странные соотношения друг с другом: спорили, радовались, расходились. На всю жизнь Сережа запомнил, что линия – это движение, процесс, линия – это не пребывание, а ход. Рисунок – это не просто рисунок, это смысл, не для себя рожденный. Они как будто заранее оживают реальным бегом будущих, еще не рожденных мультипликаций.
В реальном училище Сережа портил свои пятерки, рисуя гипсы и маску Данте, и голову Лаокоона тонким штрихом. Он рисовал плохо в классе и хорошо вне класса – в промежутках между занятиями. Он портил тетрадки карикатурами и изображал зверей за бесконечными столами: они сидели, разговаривали, ели, и у них было преимущество перед людьми в том, что они не поправляли друг другу контуры поведения. Есть, например, рисунки, в которых изображен день буржуазного дома. Просыпается папа, просыпается мама в отдельных спальнях, принимают душ, занимаются гимнастикой, завтракают. Папа идет в присутствие, мама покупает какой-то материал в магазине. Папе докладывают на работе. К нему приходят просители. Потом он встречается с мамой, едет домой, они обедают, занимаются спортом, едут на выставку картин, потом в театр и очень устают.
В серии других рисунков изображена жизнь мальчика. С утра он в коротких штанишках дома отчитывается в чем-то перед папой. Идет в реальное училище. Идут уроки. Он совершает какое-то школьное преступление. О нем докладывают начальству. Учителя ужасаются. Мальчик получает выговор. Усталый и обремененный ранцем мальчик возвращается домой.
Но это после, а сейчас Афросимов все рисовал и рисовал, создавая чудеса на синем сукне. Обеденный стол убирали, хрусталь заменял фарфор. Начиналось чаепитие. Афросимов брал маленькую щетку – жесткую, густую, с изображением какой-то карты на дощечке и стирал все великолепие стола. Взрослые садились играть. Детей уводили, начинались игра, разговоры, споры почти до утра. Утром был чай. Сережа надевал пальто с желтыми пуговицами, не торопясь выходил на улицу.
Шел густой белый снег. Панели были похожи на столы перед праздником, но на них не было рисунков Афросимова. Синее зимнее небо тоже было без контура, только входила в небо острым пальцем высокая кирка. Тень от нее падала прямо к реальному училищу. Очень редко – раза два в зиму – был большой мороз. Тогда не ходили в школу.
На рождество и пасху Сережа ездил в Санкт-Петербург к бабушке.
Бабушка водила Сережу в Смольный: в лавру. Здесь на этом берегу, на Песках, раньше рос бор, здесь был бой со шведами, здесь гнали смолу, и это место называлось Смольный.
Потом сюда пришел Петр.
Памятник его стоит ниже по течению, его зовут Медный всадник, лицом он обращен на запад, почти к университету.
Так жил в Питере Сережа Эйзенштейн между историей и будущим. История – Александр Невский, Петр, Растрелли, а будущее – это Октябрьская революция, Ленин и Смольный.
Пока что Смольный был институтом, и ходили в нем за решеткой смольнянки в коричневых платьях, в белых пелеринках. В Смольном воспитывались по старым заветам девушки, которые должны были стать новым племенем без предрассудков.
Славились смольнянки хорошим французским произношением и предрассудками.
О сравнительных жизнеописаниях
Имя Дэвида Копперфилда произнесено было Сережей рано.
Оно попало и в биографические записи Сергея Михайловича.
Казалось бы, оно должно было появиться в биографии Чаплина.
Отец Диккенса родился, как говорят, в мелкобуржуазной семье, был талантлив, любил импровизировать; разорился, неоднократно бывал в долговой тюрьме в результате легкомысленно подписанных векселей. Он таскал сына в таверны. Молодой Чарлз Диккенс сам выступал, пел, имел успех; успех курьеза. Потом, когда отец вконец разорился, Чарлз попал на фабрику, вернее, в мануфактуру, где выделывали ваксу: ему пришлось наклеивать этикетки. Он был продан, как невольник. Это пережил и Дэвид Копперфилд. Оливер Твист пережил это, как жизнь в приюте.
Дети у Диккенса часто несчастливы.
Жизнь Чарли – он же Чез, он же Чарльз Чаплин – очень близка к жизни Дэвида Копперфилда, только она начинается почти сразу с разорения.
Отец и мать – актеры варьете; они теперь в разводе; отец спился, мать талантлива – талантлива в варьете и в быту. Она превосходная сплетница, почти что рассказчица, заинтересована жизнью улицы и превосходно ее комментирует.
Мать Чаплина – урожденная Лили Харлей – была фантазерка. Бабушка, уверяла она, была цыганкой, фамилия ее Смит.
Мама потеряла голос: начала срываться во время выступления на фальцет. Первое выступление Чаплина состояло в том, что он пел песню матери «Джеки Джонс» и, понимая, что срыв голоса на высокой ноте мелодии входит в песню, передал провал певицы и имел большой успех.