Есть солнце, есть снег. Надо снять, пока умеешь записывать. Конечно, ошибаешься. Все вещи мемуарного характера написаны с ошибками, потому что они написаны с точки зрения мемуариста, и как бы он ни был осторожным – а я неосторожен, – все равно он напутает.
Когда Пушкин говорил о мемуарах, он жаловался на то, что рука останавливается с разбегу, когда пишешь, а то, что ты напишешь, другой прочтет спокойно.
Буду писать о молодости, о смелости.
Сейчас в исследовательских институтах иногда выделяют «мечтателей», устраивают заседания, на которых можно говорить что угодно, прикидывая разные возможности.
Отбирают, бракуют потом.
Где-то, кажется у Страбона или Геродота, рассказывается про скифов, что когда им нужно было принимать большие решения, то они обсуждали дело первый раз на пиру пьяные и принимали решение; потом трезвели и обсуждали тот же вариант на свежую голову и опять принимали решение. Если два решения совпадали – это правильно.
Мы были хмельны в двадцатых годах и не сразу протрезвели. Мы были самоуверенны, как птица, которая недавно научилась летать и не знает, что даже крылья устают.
Мы были молоды, но трезвая проверка многое оставила.
Эйзенштейну – теоретику, режиссеру и заведующему театральным отделом Пролеткульта – было всего-навсего двадцать два года. Это хороший возраст. Маяковский когда-то писал: «Иду красивый, двадцатидвухлетний…»
Сергей Юткевич на совещании 1935 года был тридцатилетним. Приехал он в Москву в 1921 году учиться, был своеобразным графиком, ходил в ЛЕФ и совсем не считал себя мальчиком. Тогда было ему шестнадцать лет. Через несколько лет он мне рассказывал, что хочет написать историю «ЛЕФ из-под стола». Он был так молод, что при нем многое деловое говорили, не стеснялись.
Но вот и он не молод. И опытен, и он не написал той главы в своей книге.
Сергей Юткевич пишет про первые встречи с Эйзенштейном интересно.
Вдохновение молодо в старости и мудро в юности.
Жил академик, очень прославленный не только у нас; я его знал мальчиком.
Ходил он к нам в Дом искусства в Петрограде, на углу Невского и Мойки; работал он у академика Иоффе. Был молод и влюблен.
В одном институте, для которого еще не нашли даже жести на вывеску, работал он вместе с ней, которую любил.
Вывеску все же написали: через год нашли на доме старую вывеску мясной или булочной, повернули и на другой стороне, загрунтовав, написали: такой-то институт.
Было ночное дежурство. Двое влюбленных, самозабвенных, как Ромео и Джульетта, сидели вдвоем. Перед этим они целовались первый раз, и ждали они чуда: они увидели невероятное в мире атомов, такое, которое потом выяснили десятилетия; они посмели увидеть, что процесс происходит не так, как он записан был старшими. Глаза влюбленных были открыты, как у пророков. У них было молодое счастье – их собственное и всем нужное.
Надо верить себе. Надо сохранять эту веру во что бы то ни стало, а лучше всего даже не знать, что это вера – считать, что ты живешь, как все.
Все должны дышать, все должны иметь вдохновение, вдыхая историю, будущее. В слове «вдохновение» живет измененное понятие «дыхание», а дышат все.
Встретились Юткевич с Эйзенштейном в знаменитом ГВЫРМе. Сидели в приемной комиссии Валерий Бебутов и низкорослый монгол Валерий Инкижинов, прославленный потом в роли потомка Чингис-хана в картине Пудовкина того же названия.
Прием шел по алфавиту. Эйзенштейн и Юткевич неожиданно оказались рядом.
Сперва их экзаменовали: предложили вопросы, заказав мизансцену «Шестеро преследуют одного».
Эйзенштейн начертил на доске мелом павильон с шестью дверьми, быстрыми линиями изобразив сложную и разнообразную мизансцену, напоминающую работу фокусника, который показывается из разных дверей в разных обликах.
Юткевич говорил, что отблеск этого решения, может быть, есть в постановке «Ревизора» Мейерхольда, когда из разных дверей показываются чиновники и все дают взятку Хлестакову.
Задача перевернута, декорация пригодилась.
У Эйзенштейна из дверей показывается один и тот же человек – нужен Хлестаков, потому что он ревизор.
Тут само преследование перевернуто. Чиновники ублажают одного человека, думая, что он их преследует, что они в ловушке.
Изображение часто состоит в опрокидывании «прежнего».
Когда мы начинаем работать, то присоединяемся к кибернетической машине работы всего человечества, никого не обкрадываем.
Художник, изобретатель используют опыт человечества, они могут работать и в группе, но каждый человек из этой группы использует общую работу человечества. Он работает выбирая, а не выполняя намеченное.
Но я боюсь уйти далеко от темы.
Двадцатидвухлетний и шестнадцатилетний подружились. Они делали совместные постановки, работали у Н. М. Фореггера.
Пародировали увлечение Немировича-Данченко опереткой.
Оба были театральные художники.
Оба стали режиссерами. Они встречались в кафе, которое носило название «СОПО».
Это был подвал на Тверской улице, напротив теперешнего телеграфа.
СОПО означало союз поэтов.
Там же устраивали доклады.
Там впоследствии любил сидеть Юрий Олеша – он жил в доме рядом, только выход был с проезда Художественного театра.
Было время, когда все выходило или казалось, что все выходит. Казалось, каждая работа кончится открытием.
Когда-то люди, утомленные изобретательностью Станиславского, говорили, что для Станиславского пьеса – только предлог для создания репетиции. Это неверно, потому что Станиславский искал истинную связность спектакля.
Но и Станиславский и Мейерхольд любили неожиданные решения, любили прикидывать их, превращать героев, переосмысливать мизансцены.
И взрослые и дети в искусстве и в развлечениях испытывают вдохновение и страх.
Молодые люди работали в Москве, работали в Петрограде. Катались около Народного дома на американских горах, которые на Западе называли русскими горами.
Это горы с рельсами. По рельсам катятся вверх и вниз специальные тележки. Американские горы в Петрограде расположены были у Невы, в конце тогдашнего Александровского парка, у Петропавловской крепости.
Каталась обыкновенно молодежь.
Вверх-вниз, вверх-вниз.
Люди вскрикивали на глубоких изгибах скатов. Я слышал эти крики, когда бывал у Горького на Кронверкском проспекте.
Окно комнаты Горького выходило на Неву. Из окна через деревья парка был виден шпиль Адмиралтейства и кораблик, который плыл среди тихих облаков неизвестно куда. Золотой кораблик, поднятый архитектором Захаровым на вечную прекрасную высоту.
А внизу работала фабрика визгов, люди радостно кричали.
Крики раздували механизмом катанья.
Сергей Юткевич в тихой квартире Эйзенштейна на Таврической рассказывал Сергею Михайловичу об этом аттракционе, и, по словам Юткевича, Сергей Михайлович сказал ему:
– А не назвать ли нам работу «сценическим аттракционом»? Ведь мы тоже хотим встряхнуть наших зрителей почти с такой же физической силой, с которой встряхивает этот аттракцион.
И на обложке к «Подвязке Коломбины» (была такая пародия, над которой работали два Сергея) появилась надпись: «Изобретение сценических аттракционов Сергея Эйзенштейна и Сергея Юткевича».
Впоследствии Эйзенштейн использовал термин в знаменитом «монтаже аттракционов».
Люди хотели овладеть зрительным залом, хотели сделать зрительный зал подвижным, хотели подчинить зрителя в кресле актеру на сцепе.
Вполне возможно, что в то питерское лето и рождалась идея аттракционов. Тогда не было невозможного.
Я знал Юткевича по старому Петрограду. Пятна зеленых садов, незаконченных дымом заводов, синяя чистая Нева и молчаливые дома на пустынных улицах, маленькие огороды в разрывах домов и афиши о танцах, организуемых то заводом, то Балтфлотом.
Мой друг, скоро ставший профессором, очень академический человек, Лев Петрович Якубинский, в то время на миноносцах читал теорию стиха и объяснял людям, что значит строчка Блока: «И перья страуса склоненные в моем качаются мозгу». Перед ним сидели сильные, на подбор отобранные люди в полосатых тельняшках, сидели сложив сильные руки, думали, почему перья качаются в мозгу? Соглашались, что и это может быть.