Наслаивая на себя тряпки и держа в зубах шпильку, Айна ответила: «Я скоро, Вадим! Еще минуту, Вадим!»
Снег повалил на озябшую у магазина толпу, начало февраля, последние дни отпуска. Никак не удавалось у теплого моря полежать в полубеспамятстве, по лесам побродить. На просьбы о летнем месяце главный инженер монтажки отвечал однообразно: «Тебе не стыдно?.. В разгаре боевая учеба войск ПВО, а ты...» Начальники других отделов почему-то могли способствовать боевой учебе, лежа на песочке, рядом с очередной ведущей инженершей, обдуваясь прибрежным ветром. Вот и приходилось осваивать Прибалтику и юго-западный уголок Украины, отсыпаться в пустующих гостиницах, невзначай знакомиться с рижанками и львовянками. Эта, Айна, учила детей географии. Еще несколько дней — и он простится с нею, но уже грустно задолго до прощания. Была чужая жизнь, которая могла бы стать твоею на долгие годы, но так и не стала; жизнь этой рижской женщины будет длиться, неся в себе что-то травкинское, и ему, Травкину, жаль этого травкинского, безвозвратно уходящего.
Сегодня воскресенье, школяры сидят по домам, Айна повезла его за город на электричке. Сошли наугад, на какой-то станции, название которой долго потом вспоминал Травкин, тропинка вела к лесу. Стожок сена, покрытый снегом, горбился на опушке, роптал ветер, верхушки деревьев гневно сопротивлялись ему, красное морозное солнце висело над землей, над миром — общее, для всех людей солнце, а не полигонное, по которому узнавали время, — голубоватый снег подкрашивался розовыми отсветами, Травкин увидел черную дыру в снежном настиле и пошел к дыре. Родничок пробивался здесь и пропадал, впадина в снегу показывала клочок земли, влажной, оттаявшей, обманутой, раскрытой в мороз и готовой принять в себя все плодоносящие комочки, — земля пахла пеленками; воронкою расступавшийся снег обнажил погребенную осень, коричневые травинки, стебельки растений, сломленных горем ненастий, жизнь под толщей омертвляющего холода, и жизнью были два листочка, некогда одним порывом ветра сдутых с ветки и током воздуха сюда прибитых, в сосновое семейство это, — два березовых листочка, упавших на осыпь игл, и погибший листочек заслонил собою брата, еще зеленого, пригрел его в братской могиле. В уже черствеющего Травкина наивная аллегория пробиться не могла, но Айна вдруг всплакнула: она увидела жизнь свою, протянутую через версты годов, детей своих, заслуженного изобретателя республики, Двину, втекавшую в воды морей и океанов, утренние минуты на кухне, когда семья спит и когда можно повспоминать русского инженера Вадима Травкина.
Вадим Алексеевич снял шапку свою лисью, покроем намекавшую на степи, где вольными табунами носятся чуткие и стремительные парнокопытные. Снег падал на него — и с неба, и роняемый ветками, и Травкин, внезапно постарев, увидел себя снежинкою, спасение которой — в уничтожении себя, формы и сущности; только в снег превратившись, снежинка может существовать, оставаясь живой и после гибели, полеживая в трупах снежинок, в компактности их, и таяние снежной массы — корм для иных жизней, и испаренная вода вознесется в небо, чтоб затвердеть, опушиться нежнейшими иглами и, поблуждав под звездами, пожив только ей присущим расположением иглинок, безвольно и мягко опуститься, воткнуться в скопище трупов...
Он поймал снежинку — и она легла на коричневую кожу перчатки, одинокая и нетающая. Дунул — и она подхватилась ветром и взмыла кверху. Нет, жизнь — это полет снежинки, а не прозябание в снежной обезличенности.
— Спасибо тебе, — сказал Травкин и обнял Айну.
15
Озеро — в белых барашках волн, ветер слабый и мокрый. Солнце, холодное и красное, стало однажды белым и горячим. Пришла весна, очередная для полигона, но не для Травкина. Он часто названивал в Москву и знал, что там решается судьба «Долины». Кончался век ламповых станций, «Долина» морально устаревала, но сдавать ее все равно надо было. Шли поиски главного конструктора, тщетные, безрезультатные, сопровождавшиеся отказами тех, на кого падал выбор. «Дураки уже перевелись!» — так якобы выразился кто-то, покидая кабинет министра.
Вновь, как много лет назад, услышал Травкин в темноте аэродрома голос Родина, когда-то рассказавшего о двух грозных российских мужах, Николае Павловиче и Александре Христофоровиче. «Где у нас люди, я всегда себя спрашиваю и прямо не могу понять, как в такой огромной стране, за небольшим исключением, совсем нет подходящих людей?» Вопрос этот задан был не прорабом на стройке, не министром сельского хозяйства, а принадлежал, оказывается, императрице Александре Федоровне, супруге самодержца страны с населением в полтораста миллионов человек.
На 4-й открылось совещание, из Москвы прилетели те, кто властвовал над монтажкой, над всем полигоном. Собрались, поговорили, кто-то глянул в окно, перевел взгляд на барометр (давление падало) и уверенно подытожил:
— А ведь завтра, ребята, афганец будет... Давайте-ка переберемся в Алма-Ату...
И перебрались, спасаясь от ливней и заморозков, приказав Травкину быть там же. Вадим Алексеевич взял с собою Воронцова. Шутил, смеялся, что редко за ним наблюдалось, был чутким, взвинченным, остроумным. В вертолете кто-то из москвичей как бы шутя поинтересовался: «А что, Травкин, назначим на «Долину» — сдашь?» Вадим Алексеевич ответил тут же: «Сдам! В утиль!»
Гостиница при коменданте вся облеплена черными и зелеными «Волгами», во дворике ее балагурили офицеры, Травкин улыбался, раскланивался со знакомыми, которым несть числа оказалось. Воронцов освобождал карманы от «Кэмела», держал в поле видимости и Травкина, и того, с кем долго беседовал тот.
— Кто такой? — ревниво спросил он. — Эти аккуратные баки, этот костюм не из ателье Военторга...
— Стренцов. Запомните. Он все знает и все умеет.
— Очень хорошо. У меня как раз ботинки жмут, кто б растянул...
От Стренцова и получил Травкин записочку в гостиницу на окраине города, невдалеке от железнодорожной станции Алма-Ата-Вторая. Бренча ключами, прилизанный администратор ввел Травкина и Воронцова в трехкомнатный номер, о достоинствах которого отозвался сжато: здесь останавливается сам начальник иссык-кульской милиции. Травкин расхохотался, а Воронцов жестко заявил, что иссык-кульский сатрап — жалкая козявка, и пусть басмаческая морда, администратор то есть, не надеется получить в волосатую лапу что-либо сверх указанного в тарифе на услуги.
В городе благоухало все, даже грязь. К полудню солнце разгоняло дымку и открывало горные вершины, воздух по вечерам был чист, свеж и холоден. О «Долине» на совещании не говорили, стыдились, вероятно. «Стрелочника ищут!» — обронил кто-то из офицеров, уставившись на Травкина.
Здесь, в Алма-Ате, Вадим Алексеевич встретился с пережившим опалу авиаконструктором. Тот спешил на грязевые ванны, но задержался на несколько часов, чтоб посидеть с Травкиным в ресторане. Ни споров, ни вопросов, когда-то волновавших обоих: генералу все стало ясно, как только он вновь обрел власть. Говорил только о себе, ни разу не поинтересовавшись, как живется Травкину, который в вечной опале. И эта барская снисходительность, это великодушие, которое не может быть среди равных... Расстались так, будто и не встречались.
Комиссия вспомнила наконец о «Долине» и Травкине, послала за ним. Стулья в комнате повалены, в пепельницах — горы окурков, впечатление такое, будто все торопятся на поезд. Или создавали видимость спешки, чтобы побыстрей получить согласие Травкина. Ему официально предложили стать главным конструктором «Долины», возглавить работы на станции. Срок сдачи — не позже ноябрьских праздников. Вадим Алексеевич может сохранить за собой должность начальника 5-го отдела МНУ. Его откомандируют в НИИ Зыкина, чтоб не ломать сложившуюся структуру и все налаженные связи. Подчиняться же он будет только министру.
Это было ублюдочное решение, и понимал это не только Травкин. Но по-иному нельзя было решить. Нельзя было громко и ясно объявить: вся предыдущая разработка — порочна, все предшествовавшие работы — никчемны.