От «народного средства» я отказался, хотя никто мне не мешал и не запрещал пропустить стаканчик на ночь. Ночью нам предстояло дело, нужно сохранить абсолютно трезвую голову.
Ближе к вечеру я убедился, что и на сей раз все обстоит так, как рассказал Микешин: лейтенант заметно оживился, словно даже чуточку повеселел, если за обедом клевал, как воробей, то ужин смел быстро и до последнего кусочка. Мы с Микешиным после ужина остались в хозяйской столовой, где сидел в уголке и лейтенант. Опустили висевшую над столом большую керосиновую лампу с матовым стеклянным абажуром, висевшую на металлической цепочке, зажгли и вернули на место. Устроились за столом, положили перед собой кое-какие имевшиеся во взводе служебные бумаги и притворились, что с головой ушли в их изучение.
А впрочем, лейтенанту на нас было наплевать. Совершенно ушел в себя, на нас не обращал ни малейшего внимания, как будто нас тут и не было. Словно и не видел. Подозреваю, случись чудо и появись здесь Верховный, лейтенант и к нему бы отнесся как к пустому месту. Крепенько с ним обстояло неладно, и я подумал: при любом раскладе, когда их завтра отвезут в городок, нужно отстранить его от командования взводом, оставив все на Микешина, и отправить к медикам. Если не захочет, то силком. Нельзя затягивать…
Чем ближе к темноте, тем большее нетерпение его охватывало. Ерзал на жестком диванчике, курил чуть ли не одну от другой, потом сорвался с места, принялся вышагивать по комнате от диванчика к окну — как заведенный, одной и той же дорожкой. Понемногу это стало откровенно раздражать, но я крепился, держал его краешком глаза.
Когда настала за окном полная темень, он в какой-то момент резко переменился. Остановился на полпути, повернулся к двери, на лице обозначилась нешуточная радость. И знаете… Он выглядел как человек, которого вдруг позвали, но слышал этот зов только он один. Именно такое впечатление создалось.
И быстро вышел, не сказав ни слова мне, командиру, не доложившись, куда собрался на ночь глядя, — оставайся он прежним, ни за что так не поступил бы, службу знал от и до…
Мы со старшиной, переглянувшись, сорвались с мест и вышли на крыльцо. Лейтенант быстрым шагом пересек двор, прошел мимо часового, как мимо пустого места, направился к лесу той же размашистой походкой. Мы прекрасно видели, куда он пошел — прямехонько по узкой, но хорошо утоптанной за годы тропинке, ведущей, как я помнил, к роднику на лесной поляне. Хозяева — а потом и наши, в прошлый раз и теперь — туда ходили за питьевой водой. Во дворе имелся колодец под аккуратным навесом, но мы еще в прошлый раз обнаружили, что вода там не ахти, кому-то пришло в голову поинтересоваться, куда ведет тропинка, — и быстро он наткнулся на родник.
Чуть выждав, мы кинулись вдогонку. Часовой, разумеется, нам ничего не сказал: не имел права общаться с кем бы то ни было, стоя на посту, а приказа о запрете покидать расположение я в свое время не отдавал.
Бегом пересекли открытое пространство, оказавшись в лесу, двинулись по обе стороны тропинки. Микешин, даром что крупный и рослый, пошире меня в плечах и на голову выше (а я тоже не хлюпик), скользил бесшумно, как привидение, ни один сучок не хрустнул, ни одна ветка не колыхнулась. Смею думать, если я ему уступал, то не намного: я не так уж давно перестал ходить за линию фронта, навыки сохранились. Как говорится в анекдоте, этот талант не пропьешь, а вот фисгармонию — запросто…
Лейтенанта мы обнаружили очень быстро, благо луна ярко светила, до полнолуния недалеко. Он все так же размашисто и быстро шагал по тропинке, ни разу не сбившись с шага, ни разу не оглянувшись, не глядя по сторонам.
Длилось это недолго. В лесу, неизвестно уж почему, пройденное расстояние отчего-то всегда кажется чуть большим, чем на самом деле. Не то что на равнине. Но я помнил, что до поляны с родником самое большее метров триста.
Туда он и вышел. Поляна, родничок, потемневшая от времени деревянная самодельная скамейка со спинкой. Уж не знаю, зачем драпанувший хозяин (а больше некому) ее там поставил, что-то не походил он на человека, способного посиживать там, идиллически слушая тихое журчание ручейка. Ну, может, жена или дети, а то и родители преклонных лет, любившие погреть на солнышке старые косточки…
Он остановился у скамейки (а мы укрылись за ближайшими к поляне деревьями). И повел себя предельно странно: я не сразу понял, что за позу он принял, но очень быстро сообразил… Полное впечатление, что он стоит в обнимку с девушкой и самозабвенно с ней целуется — вот только вместо девушки пустое пространство, или она невидимая, как к том английском фантастическом романе. Ну, полное впечатление!
Продолжалось это довольно долго, как обстояло бы у влюбленных в реальности. Потом они будто бы разомкнули объятия, выглядело все так, будто он делает два шага к скамейке, не отрывая глаз от невидимой спутницы, садится, обнимает ее за плечи правой рукой…
Потом он заговорил, негромко, но внятно, до нас долетало каждое слово — рассказывал о скудных, неинтересных новостях, порой замолкал, словно услышав неслышный нам вопрос. И отвечал. Пару раз у него вырвалось: «Ниночка, милая, родная…»
Ниной ту девушку и звали. Но она давным-давно лежала далеко отсюда в братской могиле с деревянным обелиском с прибитой к нему красной звездочкой. Могила получилась братская, потому что… Ну, в общем, как при бомбежке бывает, многих порвало на куски, вот и пришлось…
В конце концов у меня даже мурашки по спине поползли — настолько естественно он держался, говоря с невидимой девушкой, обнимая, порой целуя. Я так и не решил пока, что делать, — судя по рапорту Микешина, он мог тут просидеть и в этот раз до рассвета. Не торчать же до рассвета и нам? Но что тут придумать? Выйти на поляну и приказать ему вернуться на хутор? А если не послушает? Если у него этот несомненный бзик далеко зашел?
Тут вмешался Микешин, не имея на то никакого приказа. Внезапно выскочил на поляну (опять-таки бесшумно), встал в нескольких шагах от скамейки — и запустил столь смачную таежную матерщину, какой я от него сроду не слышал. Нет, он порой ругался матом, конечно, как все мы, грешные, но впервые на моей памяти запустил так длинно, смачно и многоэтажно…
Лейтенанта будто током стукнуло. Он уронил руку так, словно вместо видимой только ему девушки вдруг оказалось пустое пространство, вскочил, не обращая внимания на Микешина, форменным образом заметался у скамейки, глядя во все стороны, крича:
— Нина! Ниночка!
Звучало это с таким отчаянием и тоской, что у меня вновь мурашки по спине пробежали. Ну, коли уж Микешин нас демаскировал… Я открыто вышел на поляну, встал рядом со старшиной, властным командирским голосом приказал:
— Лейтенант, смирно!
Он и ухом не повел, еще какое-то время озирался, потом уставился на нас с такой ненавистью, что захотелось, честное слово, отступить на шаг. Но мы оба остались на месте. А он процедил, форменным образом прошипел:
— Что ж вы наделали, сволочи…
И рванул из кобуры пистолет, ловко, привычно, быстро загнал патрон в ствол… Тут уж медлить не следовало. Привычная ситуация, в общем, именно дня таких нас до седьмого пота и тренировали в боевом самбо. Разве что теперь был свой, но поступить с ним следовало, как с противником, которого следует брать живьем, — какие шутки, он бы начал и нас палить, по бешеному взгляду видно…
Пистолет я у него вышиб ногой, попытался выкрутить руку за спину, но не получалось. Пусть он и сопротивлялся без всякого самбо, но силы в нем неизвестно откуда прибыло прямо-таки нечеловеческой — а ведь в чем душа держалась… Видя такое дело, Микешин на него насел басенным медведем с другой стороны — но и у него получалось плохо, стало казаться, что он вот-вот нас расшвыряет, как котят…
Пришлось его вырубать ребром ладони. Вот это получилось, он рухнул ничком и больше не шевелился. Я подобрал пистолет — успел: ведь в секунду поставить курок на боевой взвод, хоть и чокнутый, — поставил его предохранительный взвод и повернулся к Микешину: