Вот почему нет ничего великолепнее дней Палермо, если не считать ночей Палермо, ночей восточных, ночей прозрачных и благоуханных, когда шепот моря, шелест ветра и гул городских улиц кажутся всеобщей песней страсти, когда все сущее, от волны до растения, от растения до человека, испускает затаенный вздох.
Поднимитесь на эспланаду Циза или на террасу Палаццо Реале, когда Палермо спит, и вам покажется, что вы находитесь у изголовья юной девы, грезящей о любви.
В этот час алжирские пираты и тунисские корсары вылезают из своих логовищ, поднимают треугольные паруса на своих берберийских фелуках и рыщут возле острова, словно сахарские гиены и атласские львы — возле овчарни. Горе беспечным городам, засыпающим без сигнальных огней и без береговой охраны: их жители пробуждаются при свете пожаров, от криков своих жен и дочерей; однако, еще до того как подоспеет помощь, африканские стервятники успевают скрыться со своей добычей, а на рассвете можно различить вдали лишь белые паруса их кораблей, но вскоре и они исчезают за островами Порри, Фавиньяна или Лампедуза.
Иной раз море внезапно принимает свинцовый оттенок, ветер падает, и жизнь в Палермо замирает: дело в том, что с юга на север пронеслись кроваво-красные облака, предвещающие сирокко, иначе говоря хамсин, — этот бич арабов; его горячее дыхание, зародившись в ливийских песках, обрушивается на Европу под напором юго-восточных ветров, и тотчас же все пригибается к земле, вся природа трепещет, сетует, весь остров стонет, словно перед извержением Этны; люди и животные беспокойно ищут убежища и, найдя его, ложатся, с трудом переводя дух, ибо сирокко побеждает всякое мужество, подавляет всякую силу, парализует всякую деятельность. Палермо хрипит как в агонии, и это длится до тех пор, пока чистый ветер, прилетевший из Калабрии, не вернет силы гибнущему городу, и, воспрянув под этим животворным дуновением, он облегченно вздыхает, как человек, очнувшийся после обморока, и беспечно возвращается к своей праздничной и радостной жизни.
Так было и сентябрьским вечером 1803 года; сирокко дул весь день, но на закате небо прояснилось, море снова поголубело, и со стороны Липарских островов повеяло прохладой. Как мы уже говорили, такая перемена погоды оказывает благоприятное воздействие на все живые существа: они понемногу выходят из оцепенения и можно подумать, будто присутствуешь при новом сотворении мира, тем более что Палермо, как мы уже говорили, — подлинный эдем.
Среди тех дочерей Евы, что, обитая в этом раю, превращают любовь в главное занятие своей жизни, была некая молодая женщина, играющая столь важную роль в нашей истории, что мы должны обратить внимание читателей на нее и на дом, где она живет. Давайте выйдем с нами из Палермо через ворота Сан Джорджо, оставим справа от себя Кастелло-а-маре и дойдем, никуда не сворачивая, до мола; затем проследуем по берегу моря и остановимся у восхитительной виллы, что возвышается среди волшебных садов, доходящих до подножия горы Пеллегрино; эта вилла принадлежит князю Карини, вице-королю Сицилии, который правит островом от имени Фердинанда IV, вернувшегося в Италию, чтобы вступить во владение своим прекрасным городом Неаполем.
На втором этаже этой изящной виллы, в обитой небесно-голубым атласом спальне, где занавески подхвачены шнурами, усыпанными жемчугом, а потолок расписан фресками, покоится на софе молодая женщина в домашнем пеньюаре, руки ее бессильно свесились, голова запрокинута, волосы растрепались; она лежит неподвижно, как мраморная статуя; но вдруг легкая дрожь пробегает по ее телу, щеки розовеют, глаза открываются; чудесная статуя оживает, дышит, протягивает руку к столику из селинунтского мрамора, на котором стоит серебряный колокольчик, лениво звонит и, как будто утомившись от этого движения, снова откидывается на софу. Однако серебристый звук колокольчика услышан, дверь отворяется, и на пороге появляется молоденькая и хорошенькая камеристка; небрежность в ее туалете говорит о том, что и она испытала на себе действие африканского ветра.
— Это ты, Тереза? — томно спрашивает ее хозяйка, поворачивая голову в сторону двери. — Боже мой, как тяжко, неужели сирокко никогда не кончится?
— Что вы, синьора, ветер совсем стих, теперь уже можно дышать.
— Принеси мне фруктов, мороженого и отвори окно.
Тереза выполнила оба распоряжения с той расторопностью, на какую была способна, ибо сама еще чувствовала некоторую вялость и недомогание. Она поставила лакомства на стол и отворила окно, выходившее в сторону моря.
— Вот увидите, госпожа графиня, — промолвила она, — завтра будет чудесный день. Воздух так прозрачен, что ясно виден остров Аликуди, хотя уже начинает смеркаться.
— Да, да, от свежего воздуха мне стало лучше. Дай мне руку, Тереза, я попробую добраться до окна.
Тереза подошла к графине; та поставила на стол почти нетронутое фруктовое мороженое, оперлась на плечо камеристки и томно приблизилась к окну.
— Как хорошо! — сказала она, вдыхая вечерний воздух. — Этот мягкий ветерок возвращает меня к жизни! Пододвинь мне кресло и отвори то окно, что выходит в сад. Благодарю! Скажи, князь вернулся из Монреале?
— Нет еще.
— Тем лучше: я не хочу, чтобы он видел меня такой бледной, осунувшейся. У меня, должно быть, отвратительный вид.
— Госпожа графиня еще никогда не была так красива… Уверена, во всем этом городе нет ни одной женщины, которая не завидовала бы вам, синьора.
— Даже маркиза Рудини и княгиня Бутера?
— Решительно все, синьора.
— Князь, верно, платит тебе, чтобы ты мне льстила, Тереза.
— Клянусь, госпожа графиня, я говорю то, что думаю.
— О, как приятно жить в Палермо! — сказала графиня, дыша полной грудью.
— В особенности если вам двадцать два года, если вы богаты и красивы, — заметила с улыбкой Тереза.
— Ты высказала мою мысль. Вот почему я хочу, чтобы все вокруг меня были счастливы. Скажи, когда твоя свадьба?
Тереза ничего не ответила.
— Разве не в будущее воскресенье? — спросила графиня.
— Да, синьора, — ответила камеристка, вздыхая.
— Что такое? Уж не хочешь ли ты отказать жениху?
— Нет, что вы, все уже слажено.
— Тебе не нравится Гаэтано?
— Нет, почему же? Он честный человек, и я буду с ним счастлива. Да и, выйдя за него, я навсегда останусь у госпожи графини, а ничего лучшего мне не надо.
— Тогда почему ты вздыхаешь?
— Простите меня, синьора. Подумала о родных местах.
— О нашей родине?
— Да. Когда госпожа графиня вспомнила в Палермо обо мне, своей молочной сестре, оставшейся в деревне во владениях вашего отца, я как раз собиралась выйти замуж за одного парня из Баузо.
— Почему же ты ничего не сказала мне о нем? По моей просьбе князь взял бы его к себе в услужение.
— О, он не согласился бы стать слугой. Он слишком горд для этого.
— Правда?
— Да. Он уже отказался однажды поступить в число кампиери князя Гото.
— Так, стало быть, этот молодой человек дворянин?
— Нет, госпожа графиня, он простой горец.
— Как его зовут?
— О, я не думаю, чтобы госпожа графиня знала его, — поспешно заметила Тереза.
— И ты жалеешь о нем?
— Как вам сказать? Знаю только, что, если бы я стала его женой, а не женой Гаэтано, мне пришлось бы много работать, а это тяжело, особенно после службы у госпожи графини, где мне так легко и приятно живется.
— Однако меня обвиняют в том, что я резка, надменна. Это правда, Тереза?
— Госпожа графиня прекрасно относится ко мне; вот все, что я могу сказать.
— Все дело в палермском дворянстве, это оно клевещет на меня, потому что графы Кастельнуово были возведены в дворянское достоинство Карлом Пятым, тогда как Вентимилле и Партанна происходят, по их словам, от Танкреда и Рожера. Но женщины злятся на меня по другой причине: они прячут свои чувства под маской презрения, а сами ненавидят меня за любовь Родольфо ко мне, завидуют, что меня любит сам вице-король. Они изо всех сил стараются отбить его у меня, но это им не удается: я красивее их. Карини постоянно твердит мне об этом, да и ты тоже, обманщица.