— Ты должна переехать в центр, — говорил старик. — Там у них как следует, языковые фабрики. Берлиц[16]. Университет. У них даже ульпан, как в Израиле.
— Мне достаточно тебя, — сказала Путтермессер. — Все, что они знают, ты тоже знаешь.
— И кое-что еще. Почему ты не переедешь на Манхэттен, в Ист-Сайд, чудо мое?
— Квартиры слишком дорогие. Я унаследовала твою скупость.
— И что за фамилия? Хороший молодой человек знакомится с такой фамилией — он смеется. Ты должна взять другую, милая, приятную. Шапиро, Левин, Коэн, Гольдвайсс, Блюменталь. Я не говорю другую — кому нужно Адамс, кому нужно Маккей, — я говорю, фамилию, а не насмешку. Твой отец сделал тебе плохой подарок. Молодая девушка — «нож для масла»!
— Я сменю ее на Маргарин-мессер.
— Оставь свои ха-ха. Мой отец, твой прапрадедушка, в пятницу вечером не разрешал положить нож на стол. Когда подходило к кидушу — никаких ножей! Никаких! В субботу — инструмент, лезвие? Оружие в субботу? Острие? Резать? То, что пускает из человечества кровь? То, что делает войну? Ножи! Никаких ножей! Ни в коем случае! Чистый стол! И заметь себе. У нас — есть только мессер, нож, ты понимаешь? У них меч, у них копье, у них алебарда. Возьми словарь — я смотрел. Чего только не носили эти рыцари, страшно подумать! Посмотри в книгах, ты увидишь: сабля, рапира, шпага, десять дюжин еще всего. Пика! У нас пикша — рыба. Не говоря уже, что они теперь штык надевают на ружье — и кто знает, что еще у бедного солдата в кармане. Может быть, кинжал, как у пирата. А у нас — у нас что? Мессер. Путтермессер, ты отрезаешь кусок масла, ты режешь, чтобы жить, не чтобы убивать. Честная фамилия, ты понимаешь? И все-таки для молодой девушки…
— Дядя Зиндель, мне за тридцать.
Дед Зиндель заморгал; веки были, как крылышки насекомого, прозрачные. Он видел ее в путешествии, в путешествии. Крылышки глаз накрыли Галилею. Потом могилу Патриархов. Слеза о слезах мамы Рахиль уселась на его нос.
— Твоя мать знает, что ты летишь? Одна на самолете, такая молодая девушка? Ты написала ей?
— Я ей написала, дядя Зиндель. Я никуда не лечу.
— В море тоже опасно. Что себе мама думает — кто там есть, в Майами? Мертвые и умирающие. В Израиле ты кого-нибудь встретишь. Ты выйдешь замуж, ты заведешь семью. Какая разница — в наши дни, такое время, быстрый транспорт…
Яйцо деда Зинделя поспело — сварилось вкрутую. Он обстучал его, скорлупа отошла осколками. Путтермессер рассматривала алфавит: алеф, бет, гимель; она не собиралась в Израиль, у нее дела в муниципалитете. Дед Зиндель, жуя яйцо, начал наконец учить.
— Вот, посмотри, куда гимель и как заин. Близнецы, но одна брыкает ножкой влево, а другая вправо. Ты должна упражнять разницу. Если ножки не помогают, думай — беременные животы. Госпожа Заин беременная в одну сторону. Госпожа Гимель в другую. Вместе они рожают гез[17], это то, что отрезают. Ночь для ножей! Слушай, когда пойдешь отсюда домой, сегодня будь особенно осторожна. Мартинес сверху, не соседка — ее дочь ограбили и взяли.
Шамес жевал яйцо, а под его челюстями, склонив голову, Путтермессер упражняла животы святых букв.
Стоп! Стоп, стоп! Остановись, биограф Путтермессер, стой! Пожалуйста, оторвись! Это верно, что биографии выдумываются, а не фиксируются, но тут ты слишком много выдумала. Символ допустим, но не целая же сцена: не надо раболепно приспосабливаться к романтическим вымыслам Путтермессер. Не обладая большим воображением, она буквально воспринимает то, что есть. Зиндель лежит в земле Стейтен-Айленда. Путтермессер никогда с ним не беседовала — он умер за четыре года до ее рождения. Он весь — легенда: Зиндель Скряга, который даже в Ган Эдене не станет кушать яблоки, а будет беречь, пока они не сгниют. Не умудренный Зиндель. Почему Путтермессер должна так воспаляться из-за корявых фраз шамеса снесенной синагоги?
(Синагогу не снесли и не покинули. Она рассыпалась. Крошка за крошкой — исчезла. Некоторые окна пали от камней. Скамей не было, только деревянные складные стулья. Мало-помалу они развалились. Молитвенники расслаивались: расслаивались переплеты, клей отклеивался, рассыпался коричневыми чешуйками, листы становились хрупкими и рассыпались на конфетти. И община рассыпалась: сначала женщины, жена за женой, жена за женой, каждая жемчужина и утешение, и остались стоять — они, вдовцы, хилые, с остановившимся взглядом, паралитичные. Одни, в ужасе. Старейшины, Ветераны! А потом и они рассыпаются, и шамес среди них. Синагога превращается в струйку дыма, в соломинку, в пушинку, в волосок.)
Но ей требуется предок. Путтермессер нуждается в корнях — какой же еврей без прошлого? Бедная Путтермессер очутилась в мире без прошлого. Мать ее родилась в шуме Мэдисон-стрит и ребенком была перевезена в гам Гарлема. Ее отец был почти янки: его отец оставил торговлю вразнос и стал капитанствовать в галантерее города Провиденса, штат Род-Айленд. Летом он продавал капитанки и на всех фотографиях был снят в капитанке. От прежнего мира осталась только эта одна крупинка воспоминаний: что когда-то один старик, дядя матери Путтермессер, подпоясывал штаны веревкой, звался Зинделем, жил холостяком, питался экономно, знал святые буквы, умер с тернистым английским между деснами. Держится за него Путтермессер. Америка — пробел, и дядя Зиндель — единственный ее пращур. Чуждый иронии, обделенный воображением, простой, но точный, ее ум настойчиво ищет кого-нибудь за родителями — что у них было-то? Изо дня в день кофе по утрам, стирка белья, изредка вылазка на пляж. Пробел. Что они знали? Всё, что знали, знали из кинофильмов, кое-что — обрывки — из газеты. Пробел.
За родителями, позади и до них, — теснятся, толпятся. Их видит Путтермессер на старых фотографиях еврейского Ист-Сайда. Видит длинное пальто. Видит женщину с тележкой — она навязывает людям лук. Видит маленького ребенка с пальцем во рту — он станет судьей.
За судьей, позади и до него, — тоже теснятся. Но их Путтермессер не может разглядеть. Маленькие города, городки. Зиндель родился в доме с плоской крышей, в небольшом отдалении от реки.
Что может сделать Путтермессер? Она начинала жизнь как дочь антисемита. Отец не желал есть кошерное мясо — говорил, что слишком жесткое. У него не было суеверий! Он взял мать измором, и она стала ходить на обычный рынок.
Сцена с дедом Зинделем не имела места. Как же любила Путтермессер его голос в сцене, которой не было!
(Он в земле. Кладбище — многолюдный город игрушечных небоскребов, теснящихся. Родившись в деревянном доме, Зиндель имеет теперь каменную крышу. Кто хоронил его? Чужие из землячества. Кто сказал слово о нем? Никто. Кто его теперь помнит?)
Путтермессер не помнит деда Зинделя; мать Путтермессер не помнит его. Имя в устах мертвой бабушки. У ее родителей нет родословной. Поэтому Путтермессер радуется модуляциям голоса деда Зинделя над кубинской лавкой. Дед Зиндель, когда был жив, не доверял строительству Тель-Авива, потому что был практичным человеком, Мессия не ожидался скоро. Но теперь, в сцене, не имевшей места, до чего естественно он предполагает, что Путтермессер отправится к клочку земли на Ближнем Востоке, окруженному ножами, ракетами, базуками!
Сцена с дедом Зинделем не имела места. И не могла иметь, потому что, если Путтермессер смеет учреждать свою родословную, мы не смеем. Ее, Путтермессер, надо рассматривать не как артефакт, а как сущность. Кто сотворил ее? Не имеет значения. Отныне Путтермессер будет фигурировать как данность. Вернем ее в Департамент поступлений и выплат, к конторским евреям и партийным назначенцам. Пока зимние сумерки скрадывают Бруклинский мост, выслушаем ее мнение о льготах по налогу на собственность. Вопреки тому, что сказал Харт Крейн в своей поэме[18], мост не арфа. Тросы его — тюремная решетка. Чиновницы Ефимова, Королева, Акулова, Архипова, Израилова сидят в Колпачном переулке, а самовлюбленный генерал Вырьин — нет. Он сидит на улице Огарева. Бывшая жена Джоула Зарецки бесплодна. Директор надевает кеды. Он звонит. Мистер Фиоре, учтивый теневой мэр, двигатель официального мэра, тоже звонит. Эй! Биограф Путтермессер! Что ты сделаешь с ней теперь?