— Кто говорит?

— Это Янкл Островер, писатель, или Пишер Островер, водопроводчик?

— Что вам надо?

— Дать показания, — взвыл Эдельштейн.

— Бросьте! Говорите скорее! Кто вы?

— Мессия.

— Кто говорит? Это ты, Мендл?

— Вот уж нет.

— Горохов?

— Эта заноза? Помилуйте. Доверьтесь мне.

— Да пропадите вы пропадом.

— Это так-то вы обращаетесь к своему Спасителю?

— Сейчас пять часов утра! Что вам надо? Сволочь! Псих! Холера! Чума! Отравитель! Душитель!

— Островер, думаешь, ты сохранишься дольше своего савана? Твои фразы непотребны, твой стиль неуклюж, сводник и то изъясняется изящнее…

— Ангел смерти!

Он набрал номер Воровского, но никто не подошел.

Снег стал белее глазного белка. Он побрел к дому Ханны, хоть и не знал, где она живет, как ее фамилия, да видел ли он ее вообще. По дороге он репетировал, что скажет ей. Но этого было недостаточно — лекции-то он читать мог, а вот в лицо смотреть… Он мучительно пытался вспомнить ее лицо. Он стремился к ней, она была его целью. Зачем? Чего ищет человек, что ему нужно? Что человек может возвратить? Может ли будущее возвратить прошлое? А если может, то как его восстановить? У него хлюпало в ботинках. Как будто шел по луже. Цапли, красноногие цапли по весне. В глазах тайна: глаза птиц пугают. Слишком широко открыты. Загадка открытости. Под ступнями текли ручьи. Холод, холод.

Зависть, или Идиш в Америке i_008.jpg

Старичок замерзший,

Иди, запрыгни на плиту,

Твоя жена даст тебе корочку с вареньем.

Спасибо, муза, за этот маленький псалом.

Он снова отрыгнул. С желудком что-то не то. Несварение? Или сердечный приступ? Он пошевелил пальцами левой руки: они хоть и окоченели, но покалывание он ощутил. Сердце? А может, просто язва? Или рак, как у Миреле? Ворочаясь на узкой постели, он тосковал по жене. Сколько ему еще жить? Забытая могила. Кто вспомнит, что он жил? Наследников у него нет, внуки только в воображении. О, нерожденный внук мой… Избитые слова. Бездедный призрак… Слишком барочно. Простота, чистота, правдивость.

Он написал:

Зависть, или Идиш в Америке i_009.jpg

Дорогая Ханна!

Вы не произвели на меня никакого впечатления. Когда я писал Вам у Баумцвейга, я лгал. Видел Вас пару минут в общественном месте, и что с того? У Вас в руках была книжка на идише. Юное личико поверх книжки на идише. Ничего больше. По мне, тут распинаться нечего. Блевотина Островера! — популяризатор, выскочка, угождает народу, который утратил свою историческую память. Да он в тыщу раз хуже самого грязного сводника. Ваш дядя Хаим сказал про вас: «Она пишет». Да что он понимает? Пишет! Пишет! Кот в мешке! Еще одна! Что Вы пишете? Когда Вы будете писать? Как будете писать? Вы либо станете редакторшей «Советов домохозяйке», либо, если говорить серьезно, вступите в банду так называемых еврейских писателей. Я этого нанюхался, отлично знаю, чем кто пахнет. Называют себя сатириками. Ковыряются у себя в промежности. Да что они знают, я о знании говорю? Чтобы высмеивать, надо что-то знать. В так называемом романе так называемого еврейского писателя («экзистенциальный активист» — слушайте, что я не понимаю: я все читаю) — Элкин, Стэнли, возьмем одного для примера, — герой отправляется в Уильямсбург, пообщаться с «ребе-чудотворцем». Одно это словечко — ребе! Нет, слушайте, я сам — потомок Виленского гаона[39], и для меня гутер йид[40] — шарлатан, а его хасидим[41] — жертвы, и неважно, добровольные или нет. Но суть не в этом. Нужно хоть ЧТО-ТО ЗНАТЬ! Хотя бы разницу между рав[42] и ребе[43]! Хоть пинтеле[44] то тут, то там. Иначе в чем соль, в чем сатира, в чем насмешка? Родом из Америки! Невежда может издеваться только над собой. Еврейские писатели! Дикари! Дети самодовольных обывателей, одно знают — этих обывателей хаять! А их идиш! Словечко тут, словечко там. На одной странице шикса[45], на другой поц[46], вот и весь лексикон. А когда они пытаются передать звучание! Б-же милостивый! Их матери с отцами, если они у них были, едва успели из болота выползти! Судя по тому, как у них работают рты, их деды с бабками были древесными белками. Могут десятью способами назвать, извините, пенис, а когда нужно подобрать слово для учения, они бессильны!

Восторг, восторг! Наконец-то он на правильном пути. Наступал день, по дороге молча трусил желтый слон. У него на бивне горела вечным огоньком лампочка. Он пропустил его, он стоял по колено в родной реке, и его переполнял восторг. Он написал:

Правда!

Но это огромное, густое слово, «Правда!», было слишком грубое, дубовое; погрузив палец в снег, он его вычеркнул.

Я хотел сказать: равнодушие. Я равнодушен к Вам и Вам подобным. Почему я должен считать, что вы — люди другого сорта, лучше? Потому что вы знаете обрывочек моего стихотворения? Ха! Я пал жертвой собственного тщеславия. Моя бедная жена, да покоится с миром, всегда за это надо мной подтрунивала. Как-то раз, в подземке, я увидел чудесного ребенка, мальчика лет двенадцати. Пуэрториканец, смугленький, а щеки — как гранаты. Когда-то, в Киеве, я знал похожего мальчика. Признаю. Образ стоит перед внутренним взором. Любовь мужчины к мальчику. Почему бы в этом не признаться? Разве наслаждаться красотой противно природе человека? «Чего и следует ожидать от бездетного мужчины» — таков был приговор моей жены. Этого я и хотел — сына. Примите это как окончательное объяснение: если обычный человек не может

Конец фразы сорвался, как лист, вылетел из головы… это сворачивало на ссору с Миреле. Кто ссорится с мертвыми? Он написал:

Уважаемый Алексей Иосифович!

Вы остаетесь. Остаетесь. Светом жизни. Ближе отчего дома, роднее материнских губ. В ореоле. Твой отец дал пощечину моему. Тебе об этом не рассказали. За то, что я поцеловал тебя на зеленой лестнице. На лестничной площадке, в темном уголке, где я однажды видел, как ваш слуга чесал у себя в штанах. Нас с позором выгнали. Отца и меня, вышвырнули в грязь.

Снова ложь. К ребенку и близко никогда. Ложь — она как витамин, она все укрепляет. Только в дверь смотрел, смотрел. Светящееся лицо — пылающее пламенем. Или проверял, как знает формы глаголов: паал, нифал, пиэл, пуал, ифил, уфал, испаел. Днем приходил учитель латыни, Эдельштейн, притулившись за порогом, слышал ego, mei, mihi, me, me.[47] Чудесный заморский распев в нос, для богатых. Латынь! Оскверненная губами идолопоклонников. Семейство вероотступников. Эдельштейн с отцом брали их кофе и хлеб, а так жили на вареных яйцах: однажды старший Кириллов привел домой машгиаха[48] из еврейского приюта, чтобы тот подтвердил, что кухня для слуг чистая, но для отца Эдельштейна весь дом был трейф,[49] да и сам машгиах — подставной, нанятый. Кто будет надзирать над надзирающим? У Кирилловых с их лживым именем главным надзирающим были деньги: они за всем надзирают, все узревают. Хотя и у них был свой особый талант. К механике. Алексей И. Кириллов, инженер. Мосты, башни. Консультант в Каире. Строил Ассуанскую плотину, помогал фараону возводить последнюю из пирамид. Так расфантазироваться по поводу важного советского спеца… Алексей, бедный мальчуган, Авремеле, я поставлю под угрозу твое положение, тебя, погибшего в Бабьем Яре.

вернуться

39

Виленский гаон — Элияу бен Шломо-Залман (1720–1797) — выдающийся талмудист.

вернуться

40

Букв. «хороший еврей», так называют хасидских ребе (идиш).

вернуться

41

Хасиды (иврит).

вернуться

42

Раввин (иврит).

вернуться

43

Здесь: цадик (идиш).

вернуться

44

Точка, пятно (идиш).

вернуться

45

Нееврейка (идиш).

вернуться

46

Здесь: кретин (идиш).

вернуться

47

Я, меня, мне, мной, обо мне (лат.).

вернуться

48

Наблюдатель, контролер (иврит).

вернуться

49

Трефной, некошерный (идиш).


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: