— Прошу прощения, — сказал он.

— Это моя племянница, — сообщил Воровский.

— Вижу, вы читаете на идише, — обратился к ней Эдельштейн. — Для вашего поколения это чудо.

— Ханна, перед тобой — Г. Эдельштейн, поэт.

— Эдельштейн?

— Да.

И она прочитала наизусть:

— «Маленькие дяди и отцы, с бородами, в очках, кудрявые…»

Эдельштейн закрыл глаза и снова прослезился.

— Неужели это тот самый Эдельштейн?

— Тот самый, — прохрипел он.

— Мой дедушка это все время цитировал. У нас была книга — «А велт он винт». Только этого быть не может.

— Быть не может?

— Что вы еще живы.

— Вы правы, правы, — ответил убитый Эдельштейн. — Мы все здесь призраки.

— Мой дедушка умер.

— Простите его.

— Он вас все время читал! Но он был старый человек, умер много лет назад, а вы все еще живы…

— Ну, извините, — сказал Эдельштейн. — Может, я тогда еще был молод, я рано начал.

— Почему вы говорите — призраки? Островер не призрак.

— Нет-нет, — согласился он. Боялся обидеть. — Слушайте, я вам дочитаю до конца. Обещаю, это займет всего минуту. Слушайте, может, вспомните, как дедушка….

Вокруг него, позади — Островер, Воровский, Баумцвейг, раздушенные дамы, студенты, молодежь, молодежь; он поскреб лицо — его покрыла испарина — и начал читать, стоял жалким кустиком посреди пустого поля:

Как вы вылезаете из земли, пропитанной
                                                      нищетой!
В длинных пальто, с пальцами,
катающими воск, тусклыми глазами.
Как мне говорить с вами, маленькие
                                                       отцы?
С вами, кто меня баю-баю
Баюкал. Лепет голубоглазых моряков,
Как я закатился в незнакомую утробу?
Заберите меня с собой, история меня
                                                      выкинула.
Вы принадлежите Ангелу смерти,
Я — вам.
Венки в лентах, дым,
Дайте я рухну в ваши могилы,
Вашим будущим я быть не желаю.

Он булькал, сопел, кхекал, кашлял, слезы попали не в то горло — пока он, поперхиваясь каждым выкрикнутым словом, заглатывал эту племянницу, эту Ханну со всем вместе, с сапожками, с жесткой пышной шевелюрой, с еврейского покроя лбом, глазами-щелочками…

За околицей течет речка,
Цапли ныряют в свое отражение,
Когда ее переходят вброд, насвистывая,
                                          как гои.
Цапли висят гамаками над теплой
                                         летней водой.
Их черепа полны секретов, их перья
                                         благоухают.
Деревушка так мала — ее запахи
                        уместятся в одной ноздре,
Крыши поблескивают дегтем,
Солнце лижет их коровьим языком,
Никто не знает, что грядет.
Как теснятся на темном дне леса грибы.

Пола сказала ему на ухо:

— Гершеле, ты уж меня прости, пойдем к нам, ну пожалуйста, ну, прости.

Эдельштейн отпихнул ее — он хотел закончить.

— Малая малость! — воскликнул он, —

Я обращаюсь к тебе.
Наша кучка так мала,
И наши лачуги, и мозолистые руки дедов —
малая малость.
И слова наши малы,
Колыбельная,
Спетая на краю твоей могилы,

— кричал он.

Баумцвейг сказал:

— Это из старого, твое лучшее.

— Лучшее — еще не дописанное, то, что у меня на столе, — завопил Эдельштейн — крик над его головой еще не стих; но он уже обмяк, успокоился, угомонился; терпение он имел.

Островер сказал:

— Вот это в окно швырять не стоит.

Воровский захохотал.

— Это стихи мертвого человека, теперь вам это известно, — сказал Эдельштейн, оглядываясь кругом, и все тянул, тянул концы своего покрывала; это тоже рассмешило Воровского.

— Ханна, вы уж лучше отведите дядю Хаима домой, — сказал Островер, импозантный, весь в белом, признанный гений, всеобщая гордость.

Эдельштейн почувствовал, что его обманули, он не успел как следует разглядеть девушку.

Он спал в комнате сыновей, с двухъярусной кроватью. Верхняя койка служила Поле складом. Он ворочался с боку на бок на нижней, то задремывал, то резко просыпался, то снова дремал. И постоянно мучила отрыжка с тошнотворным привкусом какао, которым его в знак примирения напоила Пола. Между ними и Баумцвейгами идет тихая битва: не будь его, кого они будут опекать? Они моралисты — им необходимо чувствовать себя виноватыми перед кем-то. Опять отрыжка. Он оторвался от чудесного, но невинного сна — он, юный, целовал щеки Алексея — пушистые спелые персики, он отпрянул… это был не Алексей, а девушка, племянница Воровского. После поцелуя она медленно вырывала листы книги, снегопад листов — черные закорючки букв, белые просветы полей. Через коридор добрался храп Полы. Он вылез из кровати и нащупал лампу. Она осветила дряхлый стол, заставленный покосившимися моделями самолетов. С обтянутыми каучуком пропеллерами, с бумажными фюзеляжами, наклеенными на каркасы из пробкового дерева. Коробка с «Монополией» под пышным ковром пыли. Рука нашарила два старых конверта, один уже порыжел, он, не раздумывая, вытащил письма и прочитал их.

Сегодня у нас было сразу два праздника — день лагеря и день Сакко и Ванцетти. Нам велели надеть белые рубашки с белыми шортами, и мы пошли в казино, слушать, как хавер Розенблюм рассказывает про Сакко и Ванцетти. Это два итальянца, которых убили за то, что они любили бедняков. Хавер Розенблюм плакал, и Мики тоже, а я — нет. Мики забывает подтираться после уборной, но я его заставляю.

Пола и Бен, большое спасибо за вязаный костюмчик и погремушку-клоуна. Коробка немного помялась, но погремушка уцелела. Стиви будет очень к лицу этот чудесный костюмчик — когда он до него дорастет. Ему уже понравилась уточка на воротнике. Ему в нем будет тепло и удобно. Джош в последнее время очень много работает — готовит курс по американскому роману — и просит меня передать, что напишет, как только будет посвободнее. Привет от всех нас, а от Стиви поцелуй дедушке и бабушке. P. S. На прошлой неделе приезжал Мики в розовом «мерседесе». Мы с ним долго разговаривали, уговаривали обзавестись семьей.

Зависть, или Идиш в Америке i_007.jpg

Герои, мученичество, ребенок. От ненависти ко всему этому у него задрожали веки. Обывательщина. Все по заведенному порядку. Чего человек ни коснется, все становится таким же пошлым, как он сам. Животные природы не загрязняют. Все уродует один лишь человек, антибожество. Он ненавидит все эти церемонии, погремушки, какашки, поцелуи. Их дети — для чего они? Подтирать зад одному поколению, чтобы то подтирало зад следующему — вот во что укладывается суть цивилизации. Он сдвинул в сторону модели, расчистил край стола, нашел свою ручку и написал:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: