В этом сухом произвольном луче она видела папу — одетый, он лежал на кровати поверх покрывала, заложив руки за голову, растопырив локти. Он совсем не разговаривал, светлые глаза смотрели в пустоту. Он не мигал. Было три часа и очень светло; по комнате металась большая муха, стукалась о стекло, о стены, о высокое зеркало комода. Во второй половине дня папа Путтермессер лег на кровать в трауре. Умерла его мать, московская бабушка Путтермессер, известная только по хрупкому коричневому снимку в ящике. Столько их умерло: папа Путтермессер, на удивление татарская мать папы; его робкий, ученый отец, тоже сократившийся до поломанной русской фотографии (лицо больного человека, хмурое); все утраченные тетки и дяди, москвичи, военные страдальцы; Велвл в школьном мундирчике, круглоглазый, светлоглазый, как папа. Далекие, угнетенные, затмившиеся. Разбросаны по кладбищам. Папа и мама Путтермессер — на Стейтен-Айленде, а где остальные, как представить себе московские кладбища?
Беженка прибыла в час ночи, в середине октября, через десять месяцев после Жениного вопля «Rette mein Kind!» Был ночной ветер с холодным всхлестом в хвосте. Путтермессер стояла на пустой улице перед своим домом и ждала такси из аэропорта Кеннеди. Настороженно трогала кошелек в кармане кофты.
Шофер, не дожидаясь просьбы, перенес чемоданы беженки — числом полдюжины — в лифт.
— Сколько? — спросила Путтермессер.
— Ничего. Все оплачено.
— Но у нее нет долларов.
— Она мне вот что дала. Лучше всяких долларов, — сказал шофер и вынул круглый пластмассовый предмет. Под стеклышком лицо Ленина на фоне Кремля с двумя красными звездами в серебристом небе.
— Всего-навсего часы? Дешевые кварцевые часы.
— Вы что? Они же с Марса, где еще вы увидите такую вещь?
Путтермессер не могла не согласиться. Шофер был прав, часы были трофеем. И на Манхэттен вернулся бартер.
Ее звали Лидия. Она летела из Москвы «Аэрофлотом» через Будапешт в Прагу. В Праге пересела на «Бритиш Эйруэйс» и после двухчасовой дозаправки в Ирландии и посадки в Вашингтоне приземлилась в Нью-Йорке — билет ее был каталогом аэропортов. Виза — увенчанием выдумок: она убедила американского консула в Москве, что непременно вернется — на родине остаются ее муж и двое детей. Муж — Сергей, дети — Юлия и Володя. Но мужа у нее не было, все это было вымышленное. На самом деле Володя был ее любовником. Консул, сообщила она, противный человек. Он смотрел на нее как на противного червя. Он думал, что всякий, кто подал на визу, пытается его надуть; он подозревал, что все в Москве намерены любыми правдами и неправдами пролезть в священные ворота Америки и скрыться за ними навсегда.
— Ты сказала ему, что у тебя дети? — изумилась Путтермессер. — Тебе не надо было так говорить.
— Я хотела, чтобы он дал визу.
— Когда виза кончится, мы получим тебе вид на жительство. Я над этим работала. Если понадобится, найдем юриста по иммиграционным делам. — В Путтермессер с новой силой вспыхнул энтузиазм спасателя. — Мы попросим политического убежища.
Спаси моего ребенка! Но это был уже не голос Жени; это был голос папы Путтермессер, тоскующий по остаткам потерянного. О горькой их судьбе — большевистские перевороты, немецкая осада Москвы, голод, дело врачей, террор. Спаси моего ребенка!
— Я найду работу, — сказала беженка. — Буду убираться у женщин.
Путтермессер засомневалась.
— А Женя хотела бы, чтобы ты занималась такой работой?
— Мама? Ха! Мало ли чего хочет мама!
Смех беженки обжег Путтермессер; ее встревожила эта вспышка цинизма. Московская родственница стояла посреди ее маленькой комнаты, ставшей еще уже и теснее из-за нового дивана и нагромождения чемоданов, узлов и коробок, перевязанных лохматыми русскими веревками. Ироничная красотка тридцати трех лет, принесшая с собой клочья чужеземного воздуха — или если не воздуха, то какой-то не имеющей названия внеземной среды. Марсианка. Она оглядывалась вокруг оценивающе и безжалостно; подмечала все. Путтермессер чувствовала, что и ее саму проверяют и анализируют эти быстрые насмешливые глаза цвета кока-колы и тонкий фарфоровый нос с маленькими трепетными ноздрями. Длинноватый нос какой-нибудь месопотамской царевны.
Звали ее Лидия Гиршенгорн. Она была опытным биохимиком — eine Sportsdoctorin[3], сказала Женя, но, насколько поняла потом Путтермессер, это означало что-то вроде лаборантки. Лидия разъезжала по всему Союзу с командой, «моими ребятами», как она их называла, — рослыми, грубыми парнями из простых, малограмотными и необузданными. С легкоатлетической командой областного уровня, пробивающейся на международную арену, а пока что занятой во внутренних соревнованиях. Лидия ежедневно проверяла их мочу на наличие запрещенных стероидов… или же — Путтермессер предположила (она читала о том, как советские держат на допингах своих спортсменов), что работа Лидии — должным образом их накачивать. Лидия избегала пить с ними, но возилась и шутила и любила поездки в далекие города — Тбилиси, Харьков, Владивосток, Самарканд; особенно ей нравилось на Кавказе, где в гостиницах есть что-то европейское. Она была на удивление современной. Помада у нее была ярко-красная, волосы ярко-рыжие, коротко остриженные на висках и прядью спадавшие на бровь. Она носила черные лосины и свитер с высоким воротом, достававший до бедер. Одетых так девиц Путтермессер часто видела в обеденный перерыв на Лексингтон-авеню около «Блумингдейла»[4] и удивлялась про себя, насколько нормально выглядит ее молодая родственница: неужели ее не пеленали на доске, как всех младенцев в отсталой России? Только туфли на ней были несомненно иностранные. От них разило советской фабрикой.
Утром Путтермессер подала свой обычный завтрак: тост и арахисовую пасту. Лидия с подозрением намазала тост желто-коричневой массой и скорчила гримасу.
— Как это называется?
— Ты никогда не пробовала арахисовую пасту?
— Нет, — сказала Лидия, и Путтермессер повела ее в супермаркет.
Без четверти девять там было почти пусто.
— Бери все, что тебе приглянулось, — предложила Путтермессер.
Но Лидия, явно в трансе, глядела на ряды холодильников с заиндевевшими стеклянными дверьми, за которыми лежали горки шпината и брокколи, а в соблазнительно пухлых пакетах — стручковая фасоль, горох, перцы. С трепещущими ноздрями она шла мимо красочных коробок с хлопьями, блестящих рядов банок с оливками, пикулями, горчицами, мимо ягодных и дынных садов. Когда Путтермессер протянула руку к упаковке сыра, Лидия свистящим шепотом произнесла:
— Нет! Нельзя брать!
— Почему? Это «ярлсберг», он тебе может понравиться.
— Они увидят!
— Г-споди, за нами никто не следит, мы пришли за покупками, ты что, не понимаешь?
Как выяснилось, Лидия Гиршенгорн решила, что это выставка. В Москве, объяснила она, тоже бывают такие изумительные ярмарки и выставки в больших помещениях, где демонстрируется раблезианское изобилие снеди — в основном иностранной и строго охраняемой. Сотни людей приходят смотреть и изумляться. За кражу даже пустяка можно угодить в тюрьму.
У беженки были и другие ложные представления. Она думала, что телефон прослушивается: где-то непременно дежурит специальный «слухач». Она была не знакома с полиэстером и удивлялась тому, что простыни никто не гладит. Она полагала, что всякое дело должно сопровождаться «подарком». Из ее коробок и чемоданов, как из рога изобилия, вываливались платки, шарфы, пестрые тряпицы всех размеров, лакированные красно-черные ложки и ложечки, вручную вырезанные из дерева и украшенные цветами, некрасивые, но искусно отлитые из пластмассы уточки и коровки и пустотелые яйцеобразные куклы без рук и ног: в каждой помещалась кукла поменьше, в этой — еще поменьше, и так до самой маленькой, дюймовочки. У каждой на щеках были красные кружки румянца, а на голове — косынка. Путтермессер была очарована их веселыми деревянными лицами, исходившим от них ароматом старых волшебных сказок: заснеженные леса, серебристый птичий щебет, душистые стога, мрачные прихоти Бабы-яги в глухой избушке.