с Соней в ее комнате бледнеют, кажутся натянутыми и фальши¬
выми все толстовские «Чем люди живы» и даже (богохульствую!)
и «Воскресение» с кисляем Нехлюдовым...». Если это так, по¬
чему же Суворин и его газета ведут себя с «непонятной сдержан¬
ностью»?
Набокову очень правится, как Кондрат Яковлев играет Пор-
фирия Петровича — из своей роли он «делает шедевр», хвала
ему! Но сам-то Орленев выше всяких сравнений: «Ведь он,
в сущности, играет девять актов. И нашли вы у него хоть одну
фальшивую интонацию, один деланный жест?» Набоков восхи¬
щается наблюдательностью актера, тем, как он лежит на диване,
как ходит по комнате, и особенно его читкой: «Вот в чем я вижу
необыкновенную яркость и проникновенность его таланта: ведь
психология Раскольникова в романе рассказана, а в пьесе на нее
только намекают отдельные фразы»; тем выше заслуга Орленева,
открывшего русскому зрителю «всю внутреннюю жизнь, всю пси¬
хику Раскольникова». Как сильный и самостоятельный артист,
он дает свою интерпретацию Достоевского. И то, что Бурении на¬
зывает «незаконченной обработкой типа», нельзя считать сла¬
бостью или упущением. Таким неустоявшимся, меняющимся, му¬
чительно, шаг за шагом движущимся к последней черте Орленев
видит Раскольникова. И разве это развитие не важней любезной
Буренину законченности?
Автор письма подводит итог: «Если «Царь Федор» в исполне¬
нии Орленева был настоящим откровением, откровением, после
которого нам, молодежи, не так уже конфузно, когда старики
тычут нам в глаза Каратыгина, Садовского, Шумского и tntti
quanti. И в наше время бывают таланты, что и вам, старикам, не
грех бы посмотреть, да оценить...» Так было после «Царя Фе¬
дора», а, сыграв Раскольникова, Орленев пошел еще дальше! На¬
боков сожалеет, что лично не знаком с Орленевым и не может
судить о том, понимает ли он значение своего таланта, но, когда
«актер выходит кланяться публике, у него вид, скорее, сконфу¬
женный, точно он не сознает, насколько крики «браво» им заслу¬
жены». Вскоре после этого письма они познакомились и потом
долгие годы поддерживали дружественные отношения и деловое
сотрудничество. По просьбе Орленева Набоков вскоре инсцениро¬
вал «Братьев Карамазовых», а впоследствии перевел ростанов-
ского «Орленка» и «Привидения» Ибсена.
Я видел «Преступление и наказание» в конце жизни Орле¬
нева. Ему было пятьдесят семь лет, и он по-прежнему играл
двадцатитрехлетнего Раскольникова. Павел Николаевич не пы¬
тался скрыть своего возраста; он не верил, что с помощью грима
можно избавиться от бремени лет. Честная игра должна строиться
на согласии с природой, и тайна искусства в том и заключается,
чтобы заставить зрителя поверить в молодость его героя, несмо¬
тря на располневшую фигуру, усталый взгляд и глубокие стари¬
ковские морщины вокруг губ. Орленев не рассчитывал на вне¬
запность этого эффекта правды. В самом деле, первое впечатле¬
ние от его Раскольникова в 1926 году было настораживающим:
слишком не похож был знаменитый гастролер на стройного
юношу из романа, про которого Достоевский написал: «замеча¬
тельно хорош собой». Но уже в начале третьей картины (в пер¬
вом варианте инсценировки — четвертой), когда Раскольников
после убийства старухи и Лизаветы возвращался в свою кле¬
тушку, оклеенную желтыми с цветочками обоями, и произносил
монолог, каждая фраза которого выражала новый оттенок отчая¬
ния (сбивчивая, трепетно скачущая мысль ожесточает его до
удушья, и он падает в изнеможении на покрытую каким-то
тряпьем софу со словами «А ну как совсем и не выздоровлю?»),
вы забывали о возрасте Орленева.
Не потому, что к нему возвращалась молодость. А потому,
что для этой драмы оскверненной совести па пределе человече¬
ских сил не очень важна была внешняя, материальная оболочка.
При таком сгущении чувств, при такой затрате энергии реализм
игры подымался над течением быта и образ Раскольникова выра¬
стал до жуткого символа одиночества человека в плохо устроен¬
ном мире. Современный исследователь творчества Достоевского
справедливо пишет, что реальность в его романах на протяжении
многих и многих страниц он поддерживает «на уровне кульми¬
нации», так что «отовсюду растет и делается невыносимым стрем¬
ление к развязке»23. В таком темпе непрерывного нарастания
тревоги вел Орленев роль, и годы не были ему помехой в этой
неутихающей кульминации, хотя Леонидов и писал об упадке
его таланта от возраста и болезней. Какая же взрывчатая сила
должна была быть у его Раскольникова вначале, в молодости!
В пьесе, как и в романе, притязания Раскольникова на сверх¬
человечность приводят к самым несчастливым для него послед¬
ствиям: вместе с человеком он убивает принцип и, можно ска¬
зать, убивает и самого себя. Орленев ничуть не щадил своего
героя и в самый сокращенный вариант инсценировки (храня¬
щийся ныне в Музее имени Бахрушина) вписал своей рукой про¬
пущенные при вымарках слова: «Эх, эстетическая я вошь, и
больше ничего!», рассматривая их как некий итог крушения Рас¬
кольникова. И тем не менее его трагедия не умещалась в этой
формуле деградации: сама по себе она не дает материала для
игры, это только движение сюжета. Суть же трагедии, как ее по¬
нимал Орленев, в том, что параллельно с крахом идеи Расколь¬
никова, униженного жестокой бессмыслицей своей дерзости, про¬
исходит его нравственный рост. Психология у Достоевского, как
всегда, о «двух концах».
В критической литературе шестидесятых-семидесятых годов
прошлого века, и прежде всего у Писарева, настойчиво проводи¬
лась мысль, что под влиянием страданий ум Раскольникова гас¬
нет, воля изнемогает, «он ни о чем не думает, ничего не желает
и ни на что не может решиться» 24. Я не знаю, читал ли Орленев
эту статью, но его замысел шел в противоположном направлении.
В суворинском театре Раскольников при всей его сломленности
и слабости, при недостатке честолюбия и наполеоновских дерза¬
ний (за что ему так досталось от критики конца девяностых го¬
дов) от перенесенных страданий в нравственном смысле много
выигрывает. И если проследить его путь от сцены в трактире,
где он слушает исповедь Мармеладова, до монолога в финале
о бремени, которое несет с собой любовь («О, если бы я был
один и никто не любил меня, и сам бы я никого никогда не
любил»), то окажется, что в страшные минуты смятения перед
ним возникает духовная драма небывалой до того остроты. Я имею
в виду прежде всего драму отчуждения, ухода от людей и тяго¬
тения к ним. Чтобы разобраться в том, кто в этой неосознанной
полемике Орленева с критикой прав, стоит сослаться на авторитет
Достоевского. У нас есть теперь такая возможность: в рукопис¬
ных текстах к «Преступлению и наказанию» мы находим запись:
«С самого этого преступления начинается его нравственное раз¬
витие, возможность таких вопросов, которых прежде не было» 25.
И на этот раз интуиция не обманула Орленева.
И что еще важно — в кризисе Раскольникова, как он его
играл, не было момента разрешения, кризис оставался как бы
незавершенным. Придуманный для морали эпилог «Заря новой
жизни», по словам Дорошевича, был «приторен до противно¬
сти» — переделыватель не пожалел сладких слов. «Конечно, ка¬
торжники, обязательно поющие песни, добрые каторжники, ис¬
правляющиеся на глазах публики,— издевался Дорошевич,— это
очень мило и даже забавно. Но наш совет сделать из этого осо¬
бую пьеску и давать ее в виде водевиля совершенно самостоя¬