Жена сидела на диване, забившись в угол, поджав под себя ноги. Худенькая, большеглазая, в простеньком желтом халатике, она казалась в вечернем полумраке больной девочкой, запуганным подростком.
Худоногов — крупный, широкоплечий, пышноволосый, с обличьем и повадками большого начальника, — продолжал прохаживаться широкими шагами по комнате.
— Сегодня опять на работе неприятности, — сказал он, пытаясь свернуть разговор на другую тему.
— А что такое?
— Поставщики снова подводят... черт бы их подрал. Боюсь, не удастся задействовать второй цех в этом квартале. Гадство! Придется самому ехать в главк... или даже в министерство.
— Ну, зачем уж сразу — в министерство?.. — вяло усомнилась жена.
— Так ведь иначе их не прошибешь!
Жена молчала.
— Что ты молчишь? — спросил Худоногов, стараясь сквозь сумрак разглядеть ее лицо.
— Я слушаю тебя.
— Она «слушает»! Слу-ушает!.. А сама — хоть словечко сказала бы! — взорвался муж. — Ну, сколько можно? Я ведь вижу — ты все об одном думаешь, все о том же!..
— Я не буду, — сказала жена, — я постараюсь не думать об этом...
— Тем более, что и думать-то не о чем!
— Конечно, ты прав, — согласилась жена. — Я не буду.
— Нет, я серьезно предлагаю: об этом — ни слова.
— Хорошо... — еле слышно сказала жена.
Худоногов остановился. Он стоял посреди комнаты, словно капитан на палубе корабля, расставив ноги и держа руки в карманах брюк. Он смотрел на жену — и почти не видел ее. Где она?.. Улыбается или плачет?.. В углу дивана еле светилось ее лицо и темнели глаза.
И ему вдруг так стало ее жалко, так обидно за нее, так захотелось помочь этой худенькой женщине, которую он когда-то любил, и сейчас, в эту сумрачную минуту, он вспомнил то давнее время и те свои прошлые чувства — и ему захотелось немедленно успокоить ее, приласкать, подшутить, позабавить.
— Ах ты, бедняжечка ты моя, — сказал он, подходя и садясь рядом. — Ну, что ты мудришь, моя маленькая? Что ты все придумываешь?.. Эх, мне бы твои заботы...
— Не сердись на меня, — чуть не плача, сказала жена, растроганная его лаской. — Я стараюсь не думать об этом... но я не могу. Я очень стараюсь — и ничего не получается. Ты уж не обижайся.
— Ну, что ты, лапочка, что ты, — он погладил ее по голове, как девочку. — Успокойся. Не думай об этом.
— Я стараюсь не думать — и не получается... не получается! Чем больше я повторяю себе: не думай, не думай — тем больше думаю...
И она тихо заплакала. Худоногов не видел ее слез, — но жаркая влага капала на его руки, стекала горячими струйками.
— Я тебя понимаю, — сказал он, нежно прижимая жену и вытирая ей слезы тылом кисти. — Не хочешь думать — и думаешь, я понимаю... Это, знаешь, как в детской игре: предлагают в течение десяти минут не думать о белом медведе...
— Как это? — не поняла жена.
— Ну, вот попробуй — не думать о белом медведе. И ничего у тебя не получится — все время только о нем и будешь думать... вот попробуй! Они помолчали с полминуты.
— Нет... ни о каком белом медведе я вовсе не думаю, — возразила жена и всхлипнула. — Я думаю совсем о другом.
Худоногов тихо рассмеялся, прижал ее к себе, крепко обнял за хрупкие плечи, и несколько минут они сидели молча.
В комнате стало совсем темно. Говорить ни о чем не хотелось.
Мимолетная жалость к жене очень быстро растаяла, испарилась... но Худоногов не спешил вставать. Он хотел окончательно успокоить жену — и продолжал сидеть, прижимая ее к себе и ласково поглаживая.
Он очень старался думать о ней, о жене, и о том, как она одинока, — но не мог думать об этом, а почему-то все думал о белом медведе.
А жена, притихшая и почти успокоившаяся, очень старалась думать о белом-белом медведе, но у нее, к сожалению, ничего не получалось.
ШОФЕР И БАРАХОЛЬЩИКИ
Эта гнусная домашняя экономия ради тряпок давно его раздражала. Но когда Гена узнал, что жена Зина вовсе не обедает в заводской столовке, а на сэкономленные рубли планирует купить «моднячие» сапожки, он впал в ужасный гнев.
— Дура ты! — кричал Гена. — Идиотка! Тряпичница! Мещанка! Это ж надо — ради каких-то сапожек с голоду пухнуть!..
— Не пухну я вовсе, — огрызнулась Зина. — Чего ты завелся-то? Я ж вечерами-то, дома-то, Ген, с тобой-то — ем же ведь.
— Еще б ты дома не ела... Эх, Зинка. Мало я, что ли, зашибаю? С утра до вечера гнусь, баранку кручу. Да и ты — не меньше сотни... эх, дура.
— Сам дурак. Не лайся.
— Ну зачем тебе эти сапожки, зачем?! — стучал Гена кулаком по столу. — У тебя две пары — лаковые, кожаные... солить, что ли, будешь?
— Они модняа-а-ачие!.. — и Зина заревела, завыла, заплакала.
Ночью Гена долго не мог заснуть. Закрывал глаза — и видел голодную Зину в сапожках, голодную Зину в дубленке, голодную Зину в японской кофте. Открывал глаза — и видел спящую, сопящую Зину, жалобно чмокающую во сне. Закрывал глаза — и видел свой «икарус», набитый голодными расфуфыренными пассажирами — все в кофтах, дубленках, сапожках, ондатровых шапках, норковых шубках, — и все голодные, идиоты. Открывал глаза — Зина, как девочка, сжавшись комочком, посапывала рядом с ним.
Гена вздохнул. Тоска и злоба мешали спать.
— Зинка, Зин! — разбудил он ее. — Проснись, разговор есть. Зин!
— Ну-у, чего ты? — промычала Зина, не открывая глаз.
— Да проснись же, черт! Тебе все равно завтра не работать, воскресенье... Слушай — ты это, ну... чего хочешь?
— Спать хочу.
— Да не сейчас, не сейчас. Я вообще спрашиваю, ну, в принципе — чего ты хочешь? А?
— Спать. И вообще, и в принципе — спать хочу.
— Эх, Зинка... А ведь я знаю, чего ты хочешь, — сапожки. И больше ты ничего не хочешь. А, Зин?
— Чо ты пристал? Ну, чо пристал? Не спится? Сходи к доктору, пусть лекарство даст. Отвяжись.
Гена так и не выспался. На работу пришел злой и хмурый. Рейс был обычный, привычный: — из центра мимо аэропорта, мимо барахолки, до кладбища, а потом — обратно.
Первым рейсом, как всегда в воскресенье, ехали сплошь одни барахольщики. Продавцы и покупатели. С тюками, сумками, огромными портфелями... Косясь в зеркальце, Гена видел, что барахольщики — разные: старухи с бросовым тряпьем, хищные дамочки с дорогим товаром, бледные патлатые студенты с магнитофонными лентами и ношенными вельветовыми ботинками. Представители, так сказать, всех социальных слоев. «У-у, гады», — прошептал Гена, оглядывая публику.
Проехали мимо аэропорта. Пассажиры зашевелились, стали готовиться к выходу.
А вот и барахолка. Муравейник, улей пчелиный, гнездо паучье — шум, гам, толпа бескрайняя, пыльный туман, не разглядишь даже солнца сквозь эту пыль. Все что-то покупают, продают, кричат, торгуются, суетятся, жрут на ходу жирные беляши, продаваемые злыми лотошницами.
Автобус остановился. Но Гена почему-то дверей не распахивал.
— Шеф, отворяй ворота! — крикнул бойкий студентик. И все прочие тоже нетерпеливо зашумели. А в Гене — словно какая-то пружинка лопнула.
— Куда спешите, купцы? — спросил Гена в микрофон. — Куда торопитесь, спекулянты?
И двери не открывал.
— В чем дело, товарищ водитель? — просунулась в кабину дама в черном парике. — Что случилось?
— Почем парик? — спросил ее Гена.
— То есть, как это? — изумилась дама.
— А вот так, — и Гена нажал стартер.
Красный «икарус» медленно проплыл мимо барахолки, вырвался из облака пыли и помчался по дороге к кладбищу.
Гена насвистывал «мами-блюз» и весело поглядывал в зеркальце.
— Куда мы едем? Зачем? Что такое? Остановитесь! — кричали барахольщики, размахивая барахлом.
Возле кладбища Гена остановил автобус, распахнул обе дверцы, крикнул в микрофон:
— Эй, вы, купчишки! Коммерсанты! Вытряхивайтесь, господа, я вас на кладбище привез. Сгодится?
— Хулиган! — завизжала дама в парике. — Мерзавец!
— Спокойно, тетя, — Гена выглянул из кабины. — Вылезайте, господа, приехали.