гайдука", "жаркое гайдуков", "жаркое по-домашнему" и тому подобное. На

поверку борщ оказывался обыкновенным, общепитовским, а все тот же жирный

свиной шашлык обрел лишь заманчивые названия."

Тем не менее я направил свои стопы к "Мельнице гайдуков", то есть к

ветряной мельнице, той самой, которую сейчас поминал недобрым словом отец и

которая дала маме повод язвительно посмеяться над мужем. Мне почему-то

казалось, что в кукоаровском ресторане кроме свиного шашлыка, сладких

рогаликов и печений подают что-то еще по-вкуснее и посытнее: иначе зачем бы

местным учителям ломиться в него и так яростно воевать за право посещать это

заведение?! Не было бы решительно никакой необходимости ставить у дверей и

часового (им оказался мош Петраке, дедушкин брат). Часовой ревностно

исполнял свои обязанности. Если перед ним был рабочий совхоза, мош Петраке

делал шаг в сторону и пропускал посетителя под гайдуцкий кров. Но ежели

видел, что в ресторан вознамерился войти работник не их хозяйства, то,

преградив ему дорогу, вежливо объяснял;

- Здесь питаются только совхозные механизаторы и прочие. Вы уж не

обижайтесь, но я получил на этот счет строжайшее указание.

К дверному косяку у мош Петраке была прислонена здоровенная пастушья

дубинка - единственное его оружие, приготовленное, видать, на случай ночного

штурма непрошеных гостей либо для тех, кто попытался бы игнорировать

малоразборчивое бормотание старика: мош Петраке так и не смог вернуть своей

речи членораздельность с тех пор, как отведал германских газов в первую

мировую войну.

Ко мне строгий часовой не применил своей власти: как-никак я был его

внучатым племянником, в жилах наших струилась родственная кровь. Могло быть

и так, что старик не сразу сообразил, к какой категории меня отнести. Кто

знает? Может, после долгих лет учебы я вернулся в родное село, чтобы

работать в совхозе каким-нибудь начальником над начальниками или после

отпуска руководить всеми из района. "Директива", полученная мош Петраке,

предписывала, чтобы районных работников он пропускал в ресторан

незамедлительно, не чиня им никаких препятствий. Думаю, что совершенно

безграмотному часовому трудно было разобраться, кто есть кто. Если б

руководителям совхоза пришла в голову простейшая мысль снабдить своих людей

специальными пропусками в ресторан, то мош Петраке пришлось бы передать свое

оружие, то есть дубинку, кому-то другому, ибо прочесть написанное в пропуске

он все равно не смог бы. Кажется, в душе-то он не прочь был оставить свой

пост: сдержанному по натуре, стыдливому, вежливому человеку мучительно,

совестно было останавливать человека перед дверью и учинять ему допрос.

Меня мош Петраке встретил с великой радостью, может быть, еще и потому,

что превращенная в ресторан мельница когда-то принадлежала нашей семье и что

для меня не было большего удовольствия, чем взбегать по лестнице и смотреть,

как мужики вносят наверх мешки с зерном и высыпают его в большой деревянный

ковш, похожий на бункер у нынешних комбайнов. По высветленной множеством ног

лестнице я стремительно спускался вниз, чтобы поглядеть, как течет струйка

муки по желобку в ларь либо в растопыренный мешок. Любопытно было видеть и

то, как от просеянной муки отделяются отруби, которые идут потом на корм

скоту и птице. Особенную же радость моим глазам доставляла пшеничная

мука-сеянка, потому что она была редкостью: ее готовили либо для поминок по

умершим, либо для свадьбы.

Много хлопот для мош Петраке доставлял я в ту далекую пору: он должен

был приглядывать за мною, следить, как бы этот дьяволенок не угодил в

барабан или не сломал ногу на ступеньках лестницы. По вечерам все время

окликал меня, искал по всем углам с "летучею мышью" в руках (это такой

фонарь, который обычно висел над жерновами). "Ну где же ты, куда нырнул,

мышонок паршивый?" - вопрошал мош Петраке, и когда ему удавалось изловить

меня, он погружал меня в мешок: пускай, мол, посидит там маленько. А когда

на улице была метель и холод проникал через щели внутрь мельницы, мош

Петраке устраивал для меня постель из мешков, еще теплых от только что

помолотой муки. Мука пахла поджаренным хлебом, и я наслаждался ее запахом.

Нередко я засыпал в такой постели.

Еще мне очень нравилось вертеться возле отца и мош Петраке, когда они

чинили мельницу. Теперь-то я понимаю, что взрослым не особенно нравилось,

что я кручусь у их ног и сыплю на их головы вопрос за вопросом, поскольку

находился в возрасте "почемучек". Почему, спрашивал я, толстый, как бочка,

дубовый столб, на котором держится все сооружение, называется "томаром"?

Почему дощатые щиты, прикрепляемые к крыльям мельницы при слабом ветре,

зовутся "задвижками"? Почему зубья у большого колеса делаются из сухого

ясеневого бревна, а вал с гнездами, в которые входят зубья, - из толстого и

тоже сухого ствола кизила? Почему выемка в барабане называется "гнездом"?

Почему плата за помол берется с каждой меры, и это называется "уюмом"?

Почему деревянное приспособление, с помощью которого поворачивается для

лучшего вращения крыл на ветру вся мельница, зовут "козлом", когда оно вовсе

и не похоже на козла?.. Мне хотелось побольше узнать и о чертях, и я

спрашивал, где же они прячутся на мельнице, почему я их не вижу, а бабушка

говорила, что их тут тьма-тьмущая, что их больше, чем мешков с зерном, - ну

где же они?!

Всякий раз, когда нужно было повернуть мельницу навстречу ветру, я

выскакивал вместе с отцом и мош Петраке на улицу. Делали мы это часто,

потому что ветер то и дело менял направление. При этом я спрашивал, почему

ветер дует то с одной, то е другой стороны. Почему, почему, почему?.. Тысяча

раз "почему"! Отец и мош Петраке не сердились, терпеливо отвечали и отгоняли

меня только тогда, когда набивали зубцы на каменных жерновах: осколки могли

попасть мне в лицо. Мне же до смерти хотелось посмотреть, как сыплются искры

из-под зубила. По душе мне было и другое зрелище: иной раз сильный ветер

срывал щиток с мельничного крыла и отбрасывал его далеко в сторону. С

верхнего этажа мне смешно было видеть, как, увязая в сугробе, мош Петраке и

отец пытаются изловить убегающий от них щит. Мне нравилось решительно все,

связанное с нашей мельницей. Нравилось наблюдать, как отец закрепляет ее,

ставит "на прикол", когда нет помола, как длинным тяжеленным ключом запирает

замок. Когда ветер был постоянным и умеренным и работа шла хорошо, мы все

усаживались на мешки с горячей мукой и слушали, как вращается главный вал,

как разговаривают все мельничные сочленения. То были минуты отдохновения:

развязывались торбинки, из них извлекались домашняя еда и бурдючок с теплым

кипяченым вином. Трапеза была тихой, умиротворяющей. При плохой работе

мельницы не было вокруг нас мешков с теплой мукой, внутри помещения

остужалось так, что замерзал хлеб в торбах. Мне же и мерзлый нравился, я

откусывал по кусочку и получал удовольствие, как от сосульки, свисающей

ранней весною с крыши дома или сарая. Но все же было лучше, когда все вокруг

заставлено теплыми мешками, они и еду твою сохраняли теплой; тепло как-то

было и на душе, тепло и весело. При подходящем ветре мельницу не

останавливали и ночью. С вечера и до утра в ней толпился народ. Люди

трудились, посмеиваясь друг над другом. Большая часть насмешек приходилась

на долю Тудоса Врабиоюл-Воробья за то, что тот уж очень труслив, боится идти


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: