При всем этом история барона фон Фридель, которая могла бы представить собой прекрасный материал для психолога, изучающего сексуальный вопрос, не заинтересовала бы меня так сильно, если бы в заметках барона не было указания на то, что подразделение его психики на мужские и женские чувства далеко переходило через границы того, что мы до сих пор старались объяснить. Почти все эти указания находятся в конце книги и по большей части написаны рукой барона, но некоторые страницы написаны женским почерком. Необходимо, чтобы я их передал в последовательном порядке, хотя очень часто в них пропадает внутренняя связь и существенное попадается только изредка, словно изюм в тесте. Достойно внимания то обстоятельство, что во всей последней части заметок много фантастичного, и на меня это производит такое впечатление, хотя и безотчетное, будто это происходит от странной борьбы двух враждебных инстинктов. Быть может, это-то и придает отдельным частям заметок нечто искусственное, тогда как барон — каким по крайней мере я его знал — при всей своей способности глубоко чувствовать и тонко понимать, никогда не переступал границы дилетантизма.
Стр. 884. Почерк барона.
Серые крабы быстро бежали по земле в этот вечерний час, когда сгущались сумерки. Их было бесчисленное множество; казалось, словно ожила вся земная кора: повсюду раздавалось сухое шуршание отвратительных животных. Тут были крабы всевозможной величины: маленькие, не шире моего ногтя, а другие — величиной с тарелку, были крабы-уроды, у которых одна клешня была совсем крошечная, а другая несоразмерно большая, больше всего его тела; были тут также крабы, напоминавшие пауков, волосатые, с сильно выпуклыми глазами; были ядовитые продолговатые крабы, словно громадные клопы. Вся земля на далеком протяжении была взрыта, из глубоких расселин вылезали все новые, новые крабы. Я не мог дольше ехать верхом и должен был спешиться и повести лошадь на поводу; она осторожно пробиралась вперед, отыскивая дорогу.
Из земли выползали все новые, новые крабы. И все ползли по одному направлению на запад, где садилось солнце. Ни один не уползал в сторону, вправо или влево; все ползли, как по нитке; эти восьминогие животные твердо держались одного направления. Я знал, почему они ползут туда: там, где-то на западе, наверное, лежит какая-нибудь падаль, которую покинули коршуны с наступлением вечера. Или же — да, да, так это и есть — крабы направляются к кладбищу, к кладбищу Сан-Иг-нацио; сегодня утром там похоронили трех пеонов, которые умерли от болотной лихорадки всего за какой-нибудь час до похорон. Вчера еще я видел всех троих, они были пьяны и буянили перед трактиром. А завтра, едва взойдет солнце, на взрытой земле будут лежать только их кости, объеденные дочиста — их тела, которые я видел вчера живыми, будут разделены на миллионы желудков этих отвратительных серых крабов.
О, как они безобразны! Ни один индеец не дотронется до поганых животных, которые мародерствуют на их кладбищах. Одни только негры едят их. Они ловят их, откармливают и варят себе отвратительный суп из них. Или же они просто хватают их живьем, отламывают у них клешни и высасывают их. И на обезоруженное животное нападают другие крабы и пожирают его живьем: от него не остается ни одного крошечного кусочка… крак, крак, ломается панцирь и скорлупа…
Эта женщина, я знаю, не что иное, как большой, отвратительный краб. Но неужели я превратился уже в падаль, которую она почуяла, которую она хочет выкопать и сожрать, обглодать добела все кости. О, да — она хочет моего мяса, чтобы самой жить. Но видишь ли: я не хочу позволить съесть себя. Напротив, я уничтожу тебя — я отломаю у тебя клешни и высосу их, как негры.
Стр. 896. Почерк барона.
Однажды во время моего пребывания в Буэнос-Айресе я был как-то в Theater Royal. Мы сидели в ложе — Вальтер Геллинг, две кокотки и я. Мы пили шампанское, много шумели и задвинули наконец решетку. Никто из нас почти не смотрел на сцену, только иногда кто-нибудь выкрикивал из ложи в залу какое-нибудь грубое замечание… так мы острили. На сцену вышла певица — ах, да ведь это была подруга Уитлея; мы выпили за ее здоровье и крикнули ей, что желаем ей к рождению близнецов, — весь партер загоготал от восторга. Когда наконец на сцене появилась девушка с Looping-the-Loop, то Геллинг был до такой степени пьян, что едва издавал какие-то нечленораздельные звуки; капельдинеры стащили его вниз, и обе женщины повезли его домой. Я остался один и продолжал пить.
Потом выступили три молодых янки, глупые, безобразные парни, которые орали глупые песни. Публика свистела, шикала, бранила их и посылала к черту, но парни все-таки вернулись назад на сцену. На этот раз они не пели, они плясали, отбивая такт матросского танца своими твердыми каблуками. Все скорее двигались их ноги, все сильнее отбивали ноги по песчаному полу. Я посмотрел в программу, — это были трое Диксонов.
Когда я снова посмотрел на сцену, то Диксонов там больше не было, я видел только шесть ног, которые в бешеном темпе отбивали такт, семенили, стучали друг о друга и топали по доскам. Шесть ног, шесть стройных, черных ног.
Занавес опустился, и публика стала аплодировать. Люди ничего не заметили и теперь ничего не видели, когда — одна за другой — к рампе подошли шесть ног, отвешивая поклоны. Шесть черных ног трех Диксонов.
Кто украл у них туловища? Нет, это было не так — наверное, нужны были ноги, а не их тела. Тела ничего не стоили, безобразные головы, впалые груди, узкие плечи и обезьяньи руки — кому все это нужно? Но эти шесть ног: со стальными мускулами, стройные, сильные — шесть великолепных ног!
Моя гостиница находилась на улице «25 мая». Рядом, в опустевшем казино раздавался еще шум; я зашел туда. На сцене были три женщины — Грациэлла-трио — так гласила программа. Это были скучные, белокурые девушки в длинных синих платьях с разрезом на боку. Они пели какую-то песню и во время припева высоко поднимали юбки вверх. Нижних юбок на них не было, ноги были в черном трико. Это были стройные, сильные ноги… и я сейчас же увидел, что эти ноги принадлежали трем Диксонам.
Меня охватил страх… я знал, что и у меня что-нибудь украдут. Не одни только ноги… все. Но это продолжалось только одно мгновение, потом я расхохотался. Мне вдруг пришло в голову: что, если Диксоны застраховали себя против кражи? Наверное, эти три женщины дали им свои тощие, старушечьи ноги, а сами разгуливают по свету на прекрасных диксоновских ногах. Но как же Диксонам доказать, что их обокрали, ведь страховое общество, конечно, откажется уплатить им, и тогда дело дойдет до суда.
Я пошел в гостиницу и написал трем Диксонам письмо. Я предложил себя в свидетели…
Стр. 914. Женский почерк.
Не в Цинтре, не в Искиа и не в Эстэ. И не тот темный в Чизльхёрсте, и не в Лакроме, и не в Шверине. И не волшебный сад в Гаити, который развел немецкий поэт, когда он разыгрывал консула в негритянской стране.
Нет, нет, не они. Быть может, все — и все-таки ни один из них. Быть может, каждый из них по разу — когда падает истинное слово; когда нечто, что было, сожрет то, что существует теперь; когда прошедшие времена превратятся в будущее, когда прекрасная ложь разобьет грязную правду.
Быть может, тогда.
Усталая, еду я верхом на лошади в вечерних сумерках. По полям и по лесам — где-то. Но вот я доехала до стены, до длинной, серой стены, а по обе стороны высокие деревья. Там, там, за ней находятся большие сады.
Когда-нибудь стена разрушится; в одном месте только узкая решетка скрывает тихие тайны. Я должна посмотреть в нее. Длинные дороги, ровные луга, и все беспредельно. Густые кустарники, в которых спят сновидения, темные пруды с лебедями, которые будут петь в ночную пору. И ни одного звука, ни малейшего, едва слышного звука.
Если я увижу ворота, то сойду с седла, поцелую ноздри своего вороного коня. Хлыстом я слегка ударю по тяжелому железу — теперь, я знаю, раскроется решетка. Тихо, тихо — петли не заскрипят. Широко распахнутся громадные ворота — и меня примет в свои жадные объятия большой сад.