знают, я не продам.
Обидно всё-таки, когда кто-то тебя не любит и подробно о тебе докладывает.
Досадно, что я не могу отомстить, только гадать буду, сколько мне намотают, хотя
клятвы себе даю ничего не бояться и жить по-крупному. Как князь Андрей
Болконский, из «Войны и мира», Печорин Лермонтова или Григорий Мелехов из
«Тихого Дона», а также Павка Корчагин. Хотя Павка пошёл бы к Дубареву без
приглашения, потребовал бы пистолет и перестрелял бы всех подряд, как блатных,
так и политических.
Одни живут по писаному, другие, как им прикажут, третьи, куда кривая
вывезет. Кто счастливее? А я не хочу жить как все, и не буду. Дубареву нетрудно
было агитнуть кого-нибудь из политических, у них сознательность выше, многие из
них жаждут доверия именно чекистского, советского, они собирают и помнят
моменты, словечки, факты, когда лагерный кум назвал его, к примеру, товарищ или
сказал что-то секретное, сугубо партийное, не каждому зека доступное. Своего рода
сдвиг в психике. Если бросить сейчас клич но лагерю: кто готов жизнь отдать за
Иосифь Виссарионыча? Первой ринется на зов именно 58-я. Кроме бандеровцев,
конечно, и власовцев. Политическому, бывшему партийцу, даже во сне, хочется
доказать, что он не враг, не японский шпион, никогда не был ни в правом блоке, ни в
левом, он не позволит себе даже тени улыбки ни анекдот с душком. Я не знаю, как
назвать этот синдром, пусть учёные-психиатры признаки соберут, обобщат и
поставят диагноз. 58-я очень любит вспоминать, как уже после суда в тюрьме или
на эвакопункте особого назначения, им была доверена та-а-кая работа, на которую
вольных пускают после двадцати анкет. Или как он попал на урановый рудник, и
ему подчинялись штатские с пропуском от самого Берия, – взахлёб рассказывают,
на губах пена от гордости. Возможно, комплекс неполноценности, вколоченная в
хребет вина и лихорадочный поиск самоутверждения. Скажи такому политическому,
вы здесь по ошибке, вы настоящий коммунист, вы обязаны выводить врагов на
чистую воду и корчевать деклассированный элемент, – и всё, человек мобилизован и
призван. В одном спасение – не разрешают кумовьям формировать корпус стукачей
из 58-ой. Впрочем, кто его знает, марксизм не догма. У старых большевиков было
благородное отвращение к филерству, но ведь тогда был царский режим, а после
революции они стали филерами чекистов.
Свежо, морозно, дышал бы и дышал. Смотрю на небо, может, Бога увижу…
Смотрю на сопки, на тайгу, облака идут в холодной голубизне. Всё-таки всегда есть
проблески, мгновения счастья. Меня, зверя, выпустили из клетки, и я уже дышу и
надеюсь. Dum spiro – spero. Не трогайте вы меня, я ведь никого не трогаю, не гоню,
не казню, наоборот, всем помогаю.
Кто скажет, что такое донос, биологическое явление или социальное?
Стремление сожрать собрата явно зоологическое. Стремление поддержать порядок
в лагере – социальное, хотя и с помощью той самой зоологии. Я не могу стучать на
ту жизнь, которой сам живу, на самого себя не могу стучать. На таких, как я, можно
положиться хоть кому. Хорошо это или плохо? Разумеется, плохо, а в условиях
классовой борьбы – очень плохо и даже преступно. Я никого не выдам. Ни вора, ни
политического, ни друга, ни врага. И Кума тоже не выдам. Я честен перед собой, а
значит, и перед всеми. По нашим временам, я скучный. В романе таким делать
нечего. Только преступление вывело меня из ряда вон, из строя серых…
Ветка мне пишет: «Тебе не дадут ходу, мой дорогой, давай будем ставить
скромные цели. Ты веришь в партию и справедливость, я тоже верю в товарища
Сталина, но на тебе будет чёрное пятно всю жизнь».
Угораздило меня родиться среди людей, тянет в небеса, как птицу, не зря я в
юности хотел стать лётчиком. И летал уже, летал… Ладно, спустись на землю и
глянь окрест. Ты должен быть справедливым, ты обязан подумать о тех, кто ждал
Ерохина на свободе, – родители, друзья, может быть, жена, может быть, ребёнок, и
вдруг известие. Кто-то должен отвечать за несчастье. Что ни говори, а Пульников
виноват. Он очумел уже в ожидании свободы, плохо себя контролировал. Пусть бы
делали вольные, тот же Бондарь с Глуховой, или отвезли в Абакан, там бы и кровь
нашли для переливания. Как всё связано, скручено, перекручено…
«Много в России троп, что ни тропа, то гроб».
7
Светлана Самойловна встретила меня вопросом: что они ещё там придумали?
– «Хотят дело завести, а Глухова будто совсем не участвовала в операции».
Пульников сидит за другим столом, надулся. Я молча взял стетоскоп, аппарат Рива-
Роччи и пошёл на обход. В хирургической палате Волга мне с ходу: «Ну что,
Евгений Павлович, Кум тебя фаловал?» Я лишь дёрнулся в гордой усмешке – пусть
бы только попробовал!.. – «У кого рыло в пуху, тех они и фалуют», – Волге не
понравилось, что я не пожелал быть откровенным, да ещё сказал, что мне сейчас
некогда, обход.
Фаловать, значит, склонять, заманывать. Девку тоже, между прочим, фалуют –
соблазняют, улещают, привязывают. Фал – снасть, верёвка в морском деле, старое
слово, наверное, с каторжных галер. Блатные ценят яркое слово, образное. «Став на
вахту в ознаменование» не они придумали. Мастырка у них – мичуринская
прививка, сыроежка – карцер, дурдизель – стахановец, стиры – карты, (играют,
тасуют будто стирают), стирогон – хороший картёжник, бесогон – дурак, тупарь,
мочегон – нож, шмарогон – любитель шмар, девок, змея – верёвка, плаха – вахта. В
старину офени – коробейники имели свой богатый жаргон, многие слова перешли в
воровской запас. «По фене» урезанное слово, правильно по офене. Семантику
блатные не знают, но феня-офеня держится не меньше тысячелетия.
После обхода меня остановил в коридоре Вериго: «Таскают из-за Ерохина?» Я
уныло кивнул. «Ничего не будет, – уверенно сказал Олег Васильевич. – Филиппу на
воле уже место приготовили, он расписку дал, что из Соры никуда не поедет.
Врачей нет, а рабочих присылают, комбинат надо строить по приказу Москвы.
Обещали комнату дать и молодую жену к восьмому марта».
Двадцать четыре часа дал мне Дубарев, вынь да положь ему клевету на
Сталина. Пульникова можно выпустить, ни пуха тебе, ни пера, хирург. А вот зека
Щеголихина надо попридержать, потому что его ждут. У нас положено до-о-лго
ждать, нельзя, чтобы захотел и сразу получил. Мать с отцом ждут, сёстры за тебя
страдают. Ждут-пождут, а время идёт, ждёт любимая, друзья волнуются. И растёт-
вырастает трава забвения. Трава Гулага. Пройдут годы, и настанет день, когда уже
ни одна душа тебя ждать не будет. «Многое замолкло, многие ушли, много дум
уснуло на краю земли…»
Наше заведение ИТЛ – исправительно-трудовой лагерь. На заре советской
власти задумали исправлять трудом паразитов общества, буржуев, капиталистов,
кулаков, мироедов, ворьё, жульё. Много у Гулага задач, и одна из них, судя по
практике, – оставлять человека без надежды. И в лагере, и на воле. Отшибить
память. Чтобы все всё забыли, чтобы дети отрекались от родителей, граждане от
страны, потомки от истории. Для чего так долго держали Пульникова? Чтобы он
исправился, стал лучше. Он стал хуже, 12 лет назад он что-то сказал не так, то есть,
смело сказал, отважно, он был способен думать, – посадили. Исправили. Теперь он
трусливо молчит или говорит на ухо Куму, Гулаг своего добился, перековал. Кто
следующий? Да ты следующий. Радуйся, подоспело время твоей переделки, и
спасибо скажи, что в больнице разрешили работать. Только не думай, что без тебя
там не обойтись, незаменимых нет. А выпустят, когда тебя уже никто ждать не
будет. Дадут угол в посёлке прилагерном, и будешь ты на бумаге вольный, а по сути