Алеша долго не мог забыть обиды. И понять Павла было трудно. Ну, попугал бы. Но ведь Павел даже не попытался оттянуть от него собаку. Кусай, рви! Зачем? Почему? Откуда такое зло? Зла без причины не бывает. Неужели только за то, что прошел он через их двор?!
ОБИДЫ
Говорят, что слоны помнят обиды всю жизнь. И тот, кто работает со слоном во время обучения, все время настороже, чтобы не оплошать как-нибудь, ненароком не обидеть.
Да что слон, он, можно оказать, царской породы. Собачка какая-нибудь, и у нее своя память, своя гордость.
Пятилетний пес, обычно добрый, приятельски расположенный к людям, сдержанный, умница, неожиданно бросился на гостя. Рвался с поводка, лютовал так, даже пена выступила на морде. Начали вспоминать, оказалось, когда-то этот редкий гость пнул надоедливого щенка ботинком, да так, что тот отлетел в угол, ударился головой, завизжал… И, выходит, запомнил обиду. Другого объяснения не было.
Христова церковь призывала прощать всем, врагам своим прощать. Но можно ли прощать по тем законам добра и справедливости, к которым пришли люди на каменистом пути своем, можно ли прощать по этим законам добра насильникам, клеветникам, оскорбительному цинизму силы и безответственности?
Сколько раз бабушка пыталась повернуть Алешу на тихую дорогу христианских добродетелей: веди себя, как повелел господь, и будешь словно в саду под цветущей липой — запах от нее такой… Пчелки гудят. Тишина и благодать.
А дорогого внучка то на руках принесут, голову разбили: камнями сбивали «кашку» — цвела акация; то рубаха до пупа располосована — лазил где-то, зацепился за сук или гвоздь.
— Да-а, он меня знаешь как ударил! — кричал Алеша, судорожно сглатывая кровь. И тут же сладострастно припоминал: — И я ему знаешь как дал, под самое дыхало…
Нет, бабушка не напоминала, что надо подставить левую щеку, если тебя ударят в правую, — слишком трудной была ее жизнь, много зла и горя помнила. Одному она учила Алешу:
— Не чипляйся ты до тех, что сильнише. Обмынай их, моя дытыно!
Не то чтобы у Алеши был драчливый нрав, играть любил и в играх первым хотелось быть, это верно, но разве всех обойдешь. Сильных и злых.
В саду у Яловых было две приманки: ранние черешни и яблони — особенно одна из них, белый налив, — первые яблоки на ней созревали. Вот Алеша в летнюю пору проходил как-то дозором по своему саду, на ходу дожевывал пирог, рядом, как и положено хозяйской собаке, — Димка, помахивала хвостом, заглядывала в рот, прикидывала, что достанется на ее долю.
Вдруг затормозила, умильную улыбку вмиг стерло с ее морды, ухо настороженно поползло вверх. Молча рванулась вперед. Алеша за ней. От черешни метнулся какой-то парубок в черных штанах и серой рубахе. Димка уверенными, сильными скачками настигла его у придорожного рва.
— Димка, назад! — крикнул Алеша.
Но разве послушает тебя разъяренная собака! Шкодливый парубок, крутясь на месте, пытался отбиться здоровенной палкой. Димка наседала на него. Прыгнула, сбила с ног, вцепилась в штаны. Хорошо, что дядько Иван случился с вилами, отбил парубка.
Оказалось, Семен Старушенко, ходил в женихах, а туда же, полез за черешней. Вот Димка и располосовала ему штаны.
Вечером собралась гулянка: табунок парубков и дивчат на углу у спиленного берестка. Как обычно, они там «тырловались» — бабушка так о них, будто о стаде. Тут же детвора крутилась, полный месяц светил вовсю, видно как днем. Как только Алеша заметил подходившего Семена, запрыгал на одной ноге, заорал во все горло:
— Ну что, попробовал черешни? Добрая? Где твои новые штаны?
Дружки-приятели Василь и Мишка поддержали: затопали, засвистели.
Соседская девка Пронька тут как тут. Начала разглядывать Семена, кое-где сердобольно ощупала:
— Де ж у тебя рана, сердешный? Казали, собака у тебя половину выхватила… И не присядешь теперь рядком, не пригорнешь меня, бидну. Штанов лишился. Сменил, мабуть…
Кто-то из парубков бухнул, как, мол, не сменить, если в них полно наложил.
Семен набряк весь — приударял за Пронькой, чуб выпускал из-под козырька, глаза бандитские, — рявкнул на Алешу. Кто-то подставил ногу, и Семен — в пылюгу.
Алеша вскоре и забыл про все это. Мало ли забот в детстве. Но Семен не забыл.
Дом Старушенко стоял под горой. Каменный, с верандой, оплетенной хмелем. Когда-то богатый, теперь он был в запустении. Хотя и был у него новый хозяин. Во времена гражданской войны проходила через село красноармейская часть, на постое у вдовы оказался молодой паренек из дальних вологодских краев Федор Белов. Чем она приворожила его? Не забылась, года через два, уже после окончания войны, вернулся Белов в Тихое село, женился на вдове, у которой от прежнего мужа-солдата, сгинувшего где-то под Перемышлем в империалистическую войну, оставалось трое детей и разоренное хозяйство. И стал поживать мирным хлеборобом. Постарше вдова его была, высокая, худое лицо с исплаканными глазами. Жили на отшибе, На глаза людям редко попадались.
Двоих детей прижили. Мальчика и девочку. Круглолицых, ясноглазых. Нравом тихие, спокойные — в отца.
Хозяйство вел Федор Белов без особого рвения. Лишь бы прокормить, одеть, обуть большое свое семейство. К богатству не стремился, хотя злые языки судачили, что у вдовы от покойного мужа-хозяина оставались в кубышке золотые екатерининские рубли. Мог бы развернуться. Так ли это было, знал ли о них Федор Белов, но богатство ему претило. Не к чему нам, коммунистам, наживаться, говаривал он, мягко окая.
Лицо спокойное, серьезное, курчавящиеся на кончиках усы, широкий ремень плотно схватывает в талии выгоревшую гимнастерку, галифе, обшитое порыжевшей кожей, заправлено в начищенные до блеска сапоги — таким его видел Алеша, когда он по торжественным дням направлялся в «центр» — там возле сельсовета стоял клуб. Говорили, не раз возникали в семье скандалы — не хотела жена пускать его на собрания.
И лишь один раз повстречался Алеше Белов пьяненький-пьяненький, — обычно не водилось за ним такого. Загребал пыль по улице, без картуза, светлый взмокревший чуб колечками на лоб, тянул какую-то странную песню — ни раньше, ни впоследствии Алеша ее не слышал.
— Го-о-споду богу не моли-и-и-мся… — выкрикивал он и умолкал. И вновь через некоторое время начинал с этих же слов: — Го-о-споду богу не моли-и-и-мся…
И наконец перевалил через невидимый барьер позабывшихся слов, заорал во всю вольную силу:
— А пролетари-и б-о-о-рю-тся, чтобы не правил ка-а-дет…
По тогдашним понятиям, Федор Иванович Белов находился в незавидном положении «приймака» — человека, которого принимали на хозяйство, в дом, где все было нажито не его руками, и, следовательно, у него не было и права во что-либо вмешиваться, чем-либо распоряжаться. «Не твое», «не тобой наживалось» — вот возможный ответ при малейшей попытке к самостоятельности. «Приймак» зачастую оказывался полубатраком, он не был хозяином и почти никогда не мог им стать ни фактически, ни во мнении своих односельчан.
Как ладил Федор Белов с вдовой, неизвестно, но только жил он по своей вере. На собрания ходил, жену в церковь не пускал, иконы в доме «искоренил», батюшка и на порог у них не показывался. Но в глаза людям не лез, жил тихо, неприметно.
А со старшими, вроде приемными, сыновьями совладать не смог: трое парубков, трое дубков. В другую породу пошли.
Всякое за ними водилось: медком захотят побаловаться, чужую пасеку разорят, потом по неделе на улице не показываются — морды опухшие, пчелы оборонялись, как могли; то сад обнесут у какого-нибудь знаменитого хозяина — пригонят бричку прямо на гулянку: налетай, дивчата! И дивчата их боялись: какой-нибудь гордой Параске двери, углы хаты по злобе дегтем испоганят, ославят бедную дивчину на все село. Не раз за такие «художества» сажал их дядько Бессараб — председатель Совета — в «холодную». Приходилось Федору Ивановичу Белову обряжаться в свои военные доспехи, идти выручать своих «сынков».