черту, которая после первой мировой войны, словно топором, разрубила пополам и реку Глубынь и все
белорусское Полесье.
— У нас тут особые условия, — продолжал Пинчук, ощущая на себе взгляд, полный заинтересованности.
— Пинщина что за земля? Песок да болота, кустарник пополам с комарами… Но вот я вам цифрами скажу. До
тридцать девятого года жил здесь пан Паславский, князь там или граф; между прочим, он передовым человеком
считался, как же: вздумал болото в сто гектаров осушить. Сто гектаров — размах панской Польши! А у нас по
области только в прошлом году спущен был план на четыре тысячи га, а осушили мы десять! Эх, Тимофей, —
решился он вдруг, видимо, не в силах бороться с искушением, — сворачивай вбок, на Братичи! Потеряем для
такого случая полчаса. Покажу я вам одно болотишко.
Бегунок свернул на кочковатую тропинку среди разросшегося ольшаника и ехал минут десять, трясясь и
подскакивая.
Воды нигде не было видно. Круглые кочки оплетала яркая, почти синяя трава. За маленькой ложбинкой
поднимался сплошной массив конопляника, как целый лес вздетых вверх копий; и закрывал половину неба.
— Это болото? — с сомнением спросила девушка, выпрыгивая из машины, и тотчас вскрикнула, потому
что земля мягко запружинила под ногами.
Пинчук подбодрил ее:
— Ничего, ничего, смелее идите. Пять лет назад здесь действительно коровы топли. А теперь, смотрите,
такая дремучая конопля выросла, что, говорят, волки в ней завелись!
Он с наслаждением раздвинул высокие, в два человеческих роста стебли, мимоходом поглаживая их, как
лошадиные холки, нагнул пушистую шапку конопли и растер на ладони узкий, похожий на змеиный язычок
лист.
— Надышишься — опьянеешь. Жалко, не знал я, что они так вымахали: надо было бы парочку срезать да
в область отвезти: пусть лишний раз добрым словом Городок вспомянут!
В тоне его звучала откровенная гордость. Ему льстило, что о Городке тоже можно рассказывать свежему
человеку всякие интересные вещи. А то обыкновенно получалось так: едва он выезжал за пределы области, как
Городок и все его дела словно умалялись в своем значении, а героями дня неизменно становились люди,
которые прокладывали каналы и воздвигали высотные дома. Было это, может, и справедливо, по чуточку
обидно. Хотя, собственно, чем было похвастаться Городку? Глубинка! Семьдесят верст от железной дороги!
— Между прочим, у нас в прошлом году была экспедиция Академии наук, — ревниво сказал Пинчук,
возвращаясь к машине, — откопала древнейшие погребения славян. Нашли горшок из местных глин. Наши
глины очень пригодны для керамики, и Московский университет облицован плитами из таких же глин. Вы этим
вопросом не интересуетесь? — вскользь спросил он.
Девушка покачала головой.
— Это Глубынь?
Узкая дорога, черная, как толченый древесный уголь, вела их вдоль берега, довольно высокого здесь. По
самой быстрине реки шла проголубь, как хребтовая полоса у рыбы. А другая речка, похожая скорее на ручеек,
пересекала дорогу; “газик” ее без труда перескочил вброд. По песчаному дну бежала чистая, хотя почти
оранжевая вода. Телята-одногодки, спускаясь на водопой, словно позаимствовали у нее цвет своих рубашек —
рыженькие, с белыми хребтами и подпалинами, и когда машина разогнала телят гудками, они весело зарябили
на густой зелени пастбища.
Машину слегка тряхнуло, низкие ветки вербы, дуплистой и кряжистой, мазнули по стеклам, и Пинчук
мельком, через плечо посмотрел на картонную коробку, которая так плотно была втиснута в машину, у самых
ног приезжей девушки, что толчки ничем не грозили. Она перехватила этот не то чтобы заботливый, а скорее
досадливо проверяющий взгляд и тотчас поинтересовалась по своему обыкновению:
— Что здесь?
— Для лучесской больницы везу медицинские препараты. Поручение доктора Антонины Андреевны. —
Пинчук хмыкнул с оттенком покорного раздражения. — Полдня потерял! — Но тут же, будто спохватившись,
опять вернулся к благодушному и покровительственному тону. — А больничка как игрушечка! Год назад
построили. Мне даже в области говорят: здравоохранение у тебя, товарищ Пинчук, как нигде!
— А я сначала думала, что вы Ключарев, — простодушно созналась девушка. — Мне ведь товарищ
Курило советовал в Городке прямо к нему.
— Можно к нему, можно ко мне, — отозвался Пинчук с самой широкой безоблачной улыбкой. — Нет, я
не Ключарев. Я Пинчук, Максим Петрович, председатель районного исполкома. А вас как по имени-отчеству?
— Вдовина… Евгения Васильевна… Жалко, что мы тех учителей, что к вам в район едут, с собой не
взяли! — неожиданно вспомнила она, этой быстрой сменой разговора, видимо, маскируя смущение от так
торжественно произнесенного собственного имени. — Все равно ведь место в машине осталось.
— Да-а… — добродушно посетовал и Пинчук. — Сам жалею, что те хлопцы погордились, не подошли ко
мне еще разок.
2
Совещание, с которого возвращался Пинчук, кончилось накануне, во вторую половину дня, но выехал он
только на рассвете, потому что у него были и другие дела в городе: например, выступление по областному
радио. Правда, текст беседы он составил заранее, так сказать, впрок, будучи уверен, что либо радио, либо газета
воспользуются тем случаем, что он здесь. Ведь сами работники областной печати редко добирались до
Глубынь-Городка, только когда нужно было дать полосу “Зацветут сады на Полесье” или “Следуйте примеру
передовиков”. Пинчук считал это правильным.
— Главная задача критики — по темным сторонам жизни ударить. А светлые-то и сами издалека видны!
— скромно добавлял он.
Совещанием он в основном остался доволен. Пожалуй, только кончилось оно слишком быстро, так и не
удалось выступить в прениях…
Но секретарь обкома Курило прервал чуть ли не первого оратора и в своей обычной грубоватой манере
сказал, приподнимаясь массивным корпусом над столом:
— По домам, товарищи руководители, заседать сейчас некогда, работать надо!
Широким жестом отпуская всех сразу, он встретился глазами с Пинчуком и поманил его пальцем.
Только что Глубынь-Городок фигурировал несколько раз как район передовой, не в пример, скажем,
Озерскому (секретарь Озерского райкома, сидевший в уголке, при этих словах нервно дернул головой, словно
инстинктивно отмахиваясь от позорно малой цифры, а Пинчук скромно потупился, ловя на себе признательные
взгляды присутствующих: “Есть, мол, и у нас соколы высокого полета”), и поэтому Пинчук не без удовольствия
подошел теперь к секретарю обкома.
— Почему Ключарев не приехал? — спросил тот. — Загордился, что ли?
— Болен он, Иван Вакулович, — сочувственно вздохнул Пинчук. — Прихворнул.
— Серьезно?
— Нет, не очень, — поспешно поправился Пинчук, уловив нотку неудовольствия в голосе Курило. — Не
больше двух-трех дней, так сам сказал.
— Вот и хорошо, болеть нам сейчас некогда. А я хочу тебя попросить взять с собой барышню одну,
московскую аспирантку. Командирована в нашу область с научной целью: устное творчество собирает,
фольклор записывает. Просила отправить в самую глушь, в полесские пущи. Ну, а что уж глуше, чем ваш
Глубынь-Городок? У вас, кажется, и песни там сочиняют?
— Как же, у Блищука, в Большанах. Хор у них славился раньше.
— А теперь?
— Теперь выпустили из поля зрения, если сказать по правде. Федор Адрианович нас в основном на
уборку ориентирует.
— Правильно ориентирует. — Курило покосился на Пинчука.
— Так ведь я то же говорю, — невинно подхватил тот, — всему свое время. Подойдет праздник песни,
тогда и дадим команду Блищуку.
— Ох, многое у вас в районе на Блищуке держится! Какие у него, кстати, перспективы в этом году?
— На второй миллион переваливает, Иван Вакулович!