— Хроническое недосыпание, — строго отозвалась Антонина, первый раз взглядывая на него глазами
врача.
Она скупо роняла слова, сидела полуотвернувшись, да и Ключарев подолгу тоже не смотрел в ее сторону.
Только иногда косой мгновенный взгляд спрашивал у нее: “Так? Я ведь прав? Вы согласны со мной?”
Он не заботился о жестах, тоне, но только о внутренней своей правоте и потому был так естественен в
эти короткие секунды немого разговора.
“Каким красивым становится человек в работе!” — неожиданно подумала Антонина.
Но когда пришла маленькая плоскогрудая женщина с исплаканными глазами, перевязанная накрест
ковровом платком, и стала жаловаться на какую-то другую, молодую, Антонина с тягостным чувством, от
которого не могла отделаться, отвернулась к окну, чтоб только не видеть в этот момент Ключарева.
Хмурое, пасмурное небо низко плыло над землей. С островерхих елей, торкавшихся мохнатыми лапами о
подоконник, медленно стекали капли, с каждой иголочки по капле. Сколько она сидит уже здесь, забыв о
времени? Антонина хотела подняться, но остановилась, услышав Ключарева:
— Я поговорю с вашим мужем. Я сделаю все, что смогу…
Голос у него был странно беззвучен, и, когда Антонина обернулась с немым вопросом, он стесненно
промолвил:
— Вот и такие дела приходится решать, Антонина Андреевна!
Она отвела от него взгляд, и ее вдруг охватила глубокая усталость и печаль, словно то, что происходило
сейчас, было почти точным повторением далекого прошлого. Десять лет не малый срок, но, должно быть, новая
кожа, которая затягивает рубец, хранит на себе частицу прежней боли… Антонина все ниже и ниже опускала
голову.
Занятый своими мыслями, Ключарев не заметил этого, поднялся, встал спиной к окну, сказал негромко:
— А у меня тоже иногда руки опускаются…
— Вам нельзя. — Антонина с беспокойством вглядывалась в его лицо.
— Почему же? — спросил он почти грустно.
— Мне пора, Федор Адрианович, — отозвалась Антонина после короткого молчания. — Вы уж сами
дозвонитесь в Лучесы.
Когда она ушла и всадник под брезентовым капюшоном пропал, словно растаял в облачном небе,
Ключарев отошел от окна и тяжело опустился на стул. Этот день показался ему вдруг бесконечным, как целая
жизнь, и вот он уже стоит один на пороге вечера…
Вошла заведующая женотделом. Светлые сухие пряди волос были у нее заброшены за уши с той
нарочитой небрежностью, которой так любят щеголять некоторые женщины.
— Я относительно врача Лукашевич. Да, да, Антонины Андреевны, которая только что была у вас. —
Она строго поджала губы. — У меня имеется сигнал: на больничном участке она разводит индивидуальных
пчел, пять ульев. Считаю необходимым довести до вашего сведения.
2
Антонина вернулась в Лучесы в глубоких сумерках. Привычная полесская лошадь шла сама по топкому
лужку, выбирая дорогу. Сильно пахло мокрыми травами: чабером, мятой. Очерет, водокрас, водяные лилии —
все источало свое дыхание, все растворялось в парном воздухе. Избыток влаги не освежал, было душно, тихо.
Антонина сбросила тяжелый капюшон за плечи, и волосы ее, не просыхая, спускались прядями вдоль
щек.
Перед ней все еще стоял взгляд Ключарева. Будто она развернула книгу где-то на середине, прочла
несколько строк и закрыла: “Я ничего не видела!”
“Это меня не касается, — повторяла она, и брови ее сами собой упрямо сдвигались. — Нет, это меня не
касается!”
Она даже стегнула лошадь, словно хотела скорее оставить позади себя и Городок под низкими тучами, и
райком, и устремленные к ней глаза. Без единого слова.
К Ключареву Антонина Андреевна относилась двойственно. Человек недоверчивого, медлительного ума,
где-то в глубине души еще по-детски наивная и романтичная (но романтика эта уходила у нее в замкнутую
любовь к работе, книгам, реже — к людям), она особенно настороженно относилась ко всему кипучему,
смелому, боясь тут неискренности и лицемерия. Первый раз, два года назад, в Лучесах, Ключарев произвел на
нее очень хорошее, сильное впечатление. Приехал, собрал актив и тихо спросил, трогая волосы рукой:
— Как же, товарищи, будем работать дальше?
Но иногда ей казалось, что вся его искренность и душевная теплота рассеиваются бесплодно. Однажды
при ней Пинчук разыскивал Ключарева по телефону.
— Что? Занят? Речь говорит? — и в сторону Антонины с чуть заметной усмешкой: — Речь говорит.
Несмотря на то, что это сказал только Пинчук, Антонина почувствовала себя тогда так, словно обидели
ее самое. Она резко отвернулась. За окном, холодным до синевы, прошел дядька в серых стоптанных сапогах и
выцветшем ватнике. Он нес стопку тетрадей, перевязанных бечевкой. Дул сильный ветер, и вся улица была
устлана улетающими листьями…
“Ах, что мне за дело до их Городка! До их отношений”, — досадливо подумала она тогда и вдруг
осеклась.
У каждого человека есть в жизни свой “старший”. Какими бы взрослыми ни стали мы, этот неизменный
образ бывшего командира, отца или школьного учителя, сопутствует нам в жизни, на него мысленно
равняешься в трудную минуту, перед ним держишь ответ.
В Великих Луках, где родилась и выросла Антонина, кроме официальных лиц, которые, проработав год-
два, переводились в другие места, оставляя по себе худую или добрую память, жил в течение шестидесяти лет
человек, без которого, казалось, нельзя было представить и самого города. Бывший земский врач, Виталий
Никодимович Ляровский, — когда он, худой насмешливый старик, шел по улицам, словно ветер сдергивал
шапки с прохожих. Уже много лет он работал туберкулезником, рентгенологом, но по-старому принимал в
городе все трудные роды, шел ночью к заболевшим детям, когда к нему прибегали растрепанные, плачущие
женщины. Он был первым, кто вернулся после освобождения Великих Лук на груду дымящегося камня и
устроил в подвале городскую амбулаторию. Бои шли рядом, еще даже временного постамента не было на
могиле Матросова, а великолучане уже тянулись по всем дорогам. Неузнаваемы стали родные места: вместо
домов — глубокие ямы, вместо застроенных набережных — просторный луг, и в низких снежных берегах текла
одичавшая речка Ловать. Соседи, земляки, не узнавая города, взволнованно обменивались рукопожатиями.
— Виталий Никодимович? — спрашивали они на третьем слове. — Вернулся? Жив?
— Да, да! Принимает и ходит на вызовы, как всегда.
Антонина была пятилетним ребенком, когда Виталий Никодимович лечил ее от воспаления легких. Раз в
год она приходила на проверку в диспансер, потом подросла, училась на курсах сестер и сдавала ему зачеты,
потом, уже твердо решив, что нет на свете ничего нужнее медицины, собралась уезжать в институт. Старый
доктор за все это время сказал ей не более десятка слов, но она после каждой сессии аккуратно посылала ему
открытки. Уже с назначением в кармане в далекий Глубынь-Городок Антонина опять заехала на родину и
впервые поднялась по крутой прохладной лестнице нового дома.
Виталий Никодимович открыл сам.
— Здравствуйте, доктор, — сказал он, распахивая перед ней дверь и почтительно наклонив голову.
Она просидела в его кабинете — узкой комнате, тесной от книг, — весь вечер, и это было для нее как
второе рождение. Она возвращалась по тихому ночному городу, настоящему городу, с площадями и скверами,
где дощечки-надписи предупреждали прохожих: “Товарищи, здесь посеяна трава, не топчите!” Шла тихо,
счастливая, полная глубочайшей благодарности. Ведь если б не он, этот насмешливый старик с висячими усами,
она могла, пожалуй, стать инженером, учителем, бухгалтером, кем угодно, а это было для нее сейчас все равно,
как девушке посмотреть в лицо любимому и подумать: “Неужели мы могли разминуться в жизни?”