испуганно примолкла, ловя дыхание Ключарева. Но, видно, он лежал далеко от нее, и ничего не было слышно.

Она стала уже засыпать, когда вдруг звонкий и очень далекий звук, похожий на стрекотание цикад в

траве, привлек ее внимание. Она лежала с закрытыми глазами, слушала…

Тихая, мирная радость переполняла ее. На этом случайном ночлеге (она разглядела только соломенную

крышу да развешанное белье на частоколе) ей было так спокойно, так легко, что если б не ночь и не спали

рядом усталые Федор Адрианович и Саша, она бы тихонько запела. Даже не песню, а просто так, как пели,

наверно, на заре человечества: без рифм и без мелодии — все, чем полна душа и что видят глаза.

Сегодня днем они переезжали реку в низких травяных берегах, как и все здешние полесские речки, но

вода у нее была не черная, торфяная, а блестящая, переливчатая, солнечная…

— Это Прамень — по-русски Луч, — сказал Федор Адрианович. — У нее на дне ключи бьют, вот она и

светлая такая.

“Прамень, дорогая Прамень, — молча пела Женя, — может быть, я никогда и не увижу тебя больше; хотя

нет, еще раз увижу, если мы будем возвращаться той же дорогой. Но какой мы дорогой поедем обратно, это

знает только Саша. Только один Саша знает, потому что он сидит за рулем!..”

Звонкое стрекотание, про которое Женя уже успела забыть, вдруг раздалось очень громко, возле самого

ее лица. Она открыла глаза и в неясном свете звезд (должно быть, их тонкие лучики пробивались сюда сквозь

щели) увидала неподвижную руку с раскрытой ладонью. На запястье, светясь зеленым циферблатом, бессонно

тикали часы.

Рука была так близко, что Женя чувствовала даже ее живое тепло.

Почти не дыша, одним движением мускулов она приподняла голову и подвинулась еще ближе.

Прошло уже больше часа с тех пор, как они подъехали к хутору. Скоро должен был начаться рассвет.

Холодный воздух заставил Женю зябко повести плечами.

Она протянула руку и коснулась пальцами раскрытой ладони.

Рука у Ключарева была совсем холодная. Должно быть, он как лег, так и не пошевелился ни разу. Женя

подумала, наклонилась, подышала на руку, чтобы согреть ее, потом, решившись, потянула полушубок, которым

он накрывался, и прикрыла его хорошенько, до самого горла. Ключарев глубоко вздохнул, но не проснулся.

Женя подождала еще мгновение, потом вернулась на свое место и, уже не чувствуя утреннего колючего

воздуха, все с тем же ощущением теплоты и радости на сердце крепко уснула.

4

Бывает, время вдруг останавливается. И дни идут как обычно, сменяются ежедневные заботы; говоришь,

споришь, смеешься даже, утром выпиваешь горячий чай, вечером ложишься в свою постель — и все же вокруг

тебя словно безвоздушное пространство.

У Филонкина снова поднялась температура. Антонина смотрела на градусник, и лицо ее под пытливым

взглядом двух лихорадочных глаз было спокойно, по-домашнему тихо. Такой ее знали только больные. Для

Филонкина, обросшего седоватой щетиной, она была сейчас дороже матери, важнее всех на свете.

Она доктор. Она всемогуща. По одному ее слову летят в Городок самолеты, чтобы доставить ему

сыворотку. И, благодарно повинуясь ей, он терпит боль. Он верит ей так безгранично, что у него нет даже

страха перед близкой смертью, хотя она уже коснулась его тела: скрутила судорогами мышцы, посыпала серым

пеплом лицо. И сейчас он смотрит не на стеклянную трубочку с ртутью, которую Антонина задумчиво держит в

руках, а только на ее лицо. Смотрит преданно, горячо, с немым вопросом.

Антонина мимолетно касается ладонью его лба, и ее руки, туго перетянутые у запястий тесемками белого

халата, сейчас не только милосердны, но и полны власти.

Филонкин хочет изо всех сил показать, что он верит этим рукам, что он сделает все, что в его силах, и

даже пробует улыбнуться: мол, хорошо, доктор, дело идет на лад, — но веки его сами собой вздрагивают, лоб

покрывается испариной, и он тянется уже всем существом к ней, как ребенок к матери: “Помоги!”

Она улыбается ему одними глазами, строго поправляет одеяло, выходит неторопливой, ровной походкой.

Но он уже знает: она обещает ему жизнь. И успокаивается.

Жизнь, жизнь! Как вернуть ее Филонкину?

Она привезла его неделю назад посиневшего, с перекошенным лицом — яд столбняка проник в его

костистое тело.

Это был простой, малограмотный человек, полещук из деревни Пятигостичи, для которого любое

медицинское понятие исчерпывалось словами: “Надто болить у середине”. Это был очень мужественный

человек, которого она научилась уважать. Если он и не сознавал всей глубины опасности, то полной мерой

принимал боль и молча переносил страдания.

Антонина знала только одно: она должна была его спасти! Она должна была его спасти, потому что

ценила этого человека и верила в его нужность на земле. Потому что у него были дети и жена, которая не смела

голосить, а только молча стояла у крыльца, провожая глазами докторку. Наконец потому, что он так безгранично

верил ей, Антонине, а следовательно, и Советской власти, которая прислала ее сюда.

Она должна была его спасти, а яд столбняка между тем все сильнее скручивал его бедное тело.

Однажды ночью Антонина даже подняла звонком Ключарева: ей нужна немедленно сыворотка, а область

велит подождать денек-два, пока подвезут на базу.

Ключарев, всклокоченный и сонный, в одном белье, тут же стал звонить прямо в министерство, в

Минск…

— Да, это говорит депутат Верховного Совета…

Кукурузник — легкая безотказная птичка санитарной авиации — вылетел еще до рассвета, и Филонкин

получил свои кубики.

Антонина входила и выходила из его палаты все тем же ровным шагом, ставила градусник, не позволяла

себе ни радоваться, ни огорчаться, и поэтому, может быть, Филонкин, все больше убеждаясь в ее могуществе,

становился сам увереннее, и, наконец, настал тот день, когда он вспомнил о домашних делах, съел суп,

послушал даже радио в стареньких эбонитовых наушниках (Антонина достала пару на всю больничку и очень

гордилась этим).

А она ушла к себе с ощущением огромной усталости, изнеможения и счастья. Весь день прошел под

знаком этой великой победы. О ней важно рассуждал завхоз, именинницей ходила санитарка.

И только вечером, когда Антонина открыла окно и подставила руку прохладным редким каплям, ее опять

охватила тоска. Она не видела Якушонка уже две недели! Но слышала стороной, что он уехал на днях зачем-то в

Минск. И сейчас, бесцельно следя за дымным светом луны, она мысленно совершала с ним этот путь: сначала

машиной до ближайшей железнодорожной станции, потом — поезд. Фыркая и раскидывая клочья пара, он идет

по темной земле, и над ним та же латунная луна, то же дымное небо…

Каким пустым кажется ему, должно быть, уют купированного вагона! Сосредоточенно читают попутчики

— трое молчаливых людей. Ровно и тепло горит электричество; зажжены все верхние лампы и настольная тоже.

От станции до станции… От станции до станции…

Ей хотелось, чтобы все это поскорее кончилось, прошло, как горячка. Ведь она сказала себе еще десять

лет назад: ничего никогда больше не будет. И так гордилась своей твердой волей!..

— О господи, да настанет ли этому конец? — вслух говорила Антонина.

Но конца не было. Ее ждал день и снова ночь. И то же ощущение безвоздушного пространства,

непоправимой беды в те редкие горькие минуты, когда она остается совсем одна.

I X . Н А Ч А Л О О С Е Н И

1

Каждое утро теперь начиналось густым туманом. Ни дуновения, ни шелеста. Солнце светит белым

огнем, как сквозь матовое стекло, и только часам к девяти проясняются дали, и воздух, звонкий как бубен,

далеко разносит каждый звук.

Большаны шелестят золотыми деревьями.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: