рукой бескормицу скоту на зиму подписать. Если бы мог, на ночь своим бы одеялом ее укрывал: расти ты только

за ради бога! Вот я и верчусь, выхожу из положения, а кроме того, за неделю пастьбы по стерне некоторые

коровы у меня с двадцати шести литров стали давать по сорок шесть. Поэтому я приостановил подъем зяби. Я

бы даже не знал этого: коровы не пригоняются с поля, там их и доят. А тут вдруг идет стадо. “В чем дело?” —

“Да вот, товарищ старшина, молока очень много! Посуды нет”. Я что просил? Пусть хоть две недели попасутся

на стерне! Земля у нас незасоренная, большой беды не будет, прямо вспашем потом, и все. Так нет же, начали

лущение — и опять нет ста литров. Господи! Я за голову схватился: сто литров! Ну, пусть я пень! Пусть ничего

не понимаю, но если даже пень поставили председателем, надо же с ним считаться? Я не могу жертвовать ста

литрами. Я сам в колхозе не покупаю ни кружки, жалею себе, лишь бы больше сдать. А у меня отнимают

молоко!

Агроном — молодая, повязанная модным шарфиком, красивая, с высоко поднятыми волосами, в светло-

шоколадном пальто — драматически всплеснула руками.

— Ах, возьмите вы с меня двести рублей за эти литры!

Она сразу залилась сердитой краской волнения.

Лысоватый толстенький Гром нагнул выпуклый лоб, тоже сердито забегал по сторонам глазами. Друг на

друга они не смотрели, или — только быстрым, косым взглядом.

— Я должна лущить стерню, и я это буду делать. Я не могу поступать вопреки агротехнике.

Якушонок очень ласково сказал:

— А что будет, если ввиду исключительных обстоятельств действительно отказаться кое-где от лущения

в этом году?

Гром подскочил на стуле. Блеснула пластмассовая крышечка от чернильницы, которую он нервно вертел

в руках.

— Вот, вот! Что мне с агротехники? Корм нужен! Нужно молоко!

— Есть рекомендованные сроки. Вы нарушаете весь процесс, — ненавидяще прошипела красивая

агрономша. А вообще-то голос у нее был голубиный, воркующий.

— Если немедленно лущить стерню, мы теряем на молоке! — закричал Гром.

— Но если затянуть лущение, а потом подъем зяби, на будущем урожае потеряем еще больше! Поймите

вы это, упрямый человек! — тоже закричала агрономша.

— Пока будем говорить да спорить, может быть и коровы попасутся и зябь успеем поднять? —

примирительно сказал Якушонок. Хитрая ласковость, как мед, подсластила его голос. — Договоримся так:

отаву действительно не будем трогать, чтобы собрать хотя бы второй покос, а там, где скот на стерне, если поля

незасоренные, обойдемся без лущения, но зато все остальное проведем в самые сжатые сроки. Согласны,

товарищ агроном? Выберем из двух зол меньшее.

Агрономша тяжело вздохнула, покрутила головой, не очень убежденная.

— Ну, а чем вы думаете рассчитаться с государством, товарищ агроном? — меняя тон, спросил

Якушонок.

Она подперла голову рукой, вскинула изогнутые брови.

— Не-ет… Этого я еще не знаю.

Якушонок подчеркнуто изумился. Гром поспешно и простодушно открыл было рот:

— Я же вам говорил…

Якушонок сделал едва заметное предостерегающее движение.

— А вот это странно, товарищ агроном! — продолжал он. — Как только вы получили план, ваша первая

обязанность была сесть и обдумать, что и как выгоднее для колхоза сдавать. Потом прийти со своими

выкладками к председателю посоветоваться.

— Я не знала, что это входит в мои обязанности… Я первый год… — уже тем же враждебно-

растерянным взглядом посмотрела она и на Якушонка.

— Н-да… Ну что ж, возьмем карандашик, разберемся вместе. Двигайтесь ближе, Данила Семенович.

Итак, сколько у вас собрано ржи? Сколько люпина? А гречки?..

Потом, когда они оба уже успокоились, он заговорил об их взаимных отношениях:

— Вы деретесь, а у колхозников чубы трещат. Несправедливо! Гром говорит: “Я председатель — и

точка!” А вы: “Я специалист и больше его понимаю!” Нельзя же так работать! Кто куда хочет уезжает, уходит,

другой ничего не знает. Делитесь, кто должен распорядиться купить дуст для коровника, кто — выгнать коней!

— Он меня вредителем обозвал! Говорит, что я прячусь за спину родственников в министерстве!

Она порывисто отвернулась, положила локоть на стол, роняя из дрожащих рук другую крышечку с

чернильницы.

— А на мне висит хозяйство! С меня спросят. Пусть говорят — неуживчивый. Я эти слова на трудодень

не выдам! Я портфель председателя колхоза получил не для того, чтобы из чужих рук смотреть, всему

подчиняться, хоть и не согласен!..

— Вот что, товарищи, у вас просто нет организации труда. Данила Семенович, вы должны вопросы

решать со специалистами не криком, а собрать их, выслушать все мнения, потом вынести свое решение,

спросить: “Согласны?” И пусть после этого посмеет вам не подчиниться агроном! А вы, агроном, не должны

командовать председателем. Никто не имеет права подрывать его авторитет. У вас сейчас все построено на

личной обиде: один погорячился — не прощу! Другой тоже. С тимофеевкой вы тогда по существу были правы, а

по форме — нет. Нельзя уводить комбайн с поля! Я бы на месте Грома, честно говоря, посадил бы вас в машину

и отправил из колхоза, чтобы вы ни его, ни себя не позорили. Вы нам дороги, товарищ агроном, как молодой

специалист. Вас воспитывали и учили, на вас большие надежды возлагаются. Мы этого не забываем. Но

товарищ Гром прислан сюда партией и тоже нам дорог. Ну, говорите, будете с этой минуты работать по-новому,

дружно, на пользу общему делу? Будете выполнять решения партии и правительства в своих Лучесах?

— Ну, будем, — ответили оба, все еще косясь в разные стороны.

Уезжая из Лучес, Якушонок еще раз посмотрел на больницу. Огня там не было, и крыша в серебряном

свете луны казалась ледяной.

“Горе мне с тобой, радость ты моя!” — ласково, грустно подумал Якушонок. Он уж давно забыл,

отбросил в сторону, как мусор, слова Черненки. Ему было даже трудно представить сейчас, почему он тогда так

мучился. Он не затевал никаких расследований, никого не спрашивал. Он стыдился своего мимолетного

подозрения. Но Антонина явно избегала его. С той минуты, как она прошла тогда, отворотившись, с опущенной

головой, он словно перестал для нее существовать. “Ну пусть не любит, — покорно думал Якушонок, — только

зачем же так отбрасывать меня с дороги, как старую тряпку? Неужели я не заслужил у нее ни одного

дружеского, откровенного слова?..”

— В Городок? — спросил шофер.

Якушонок глубоко вздохнул.

— Нет, поворачивай, заедем еще в Большаны.

В Большанах — тоже темных и примолкших — его встретил только Снежко. В правлении, несмотря на

поздний час, у него сидел Любиков; оседланная любиковскал лошадь нетерпеливо топталась возле крыльца,

перебирая ногами. Они сидели вдвоем, подперев ладонями головы. Исчерченные листки бумаги с цифрами, по-

школьному умноженными друг на друга в столбик, в беспорядке валялись на лохматой байковой скатерти.

— Чем это вы тут занимаетесь, на ночь глядя? — спросил, входя, Якушонок. — Заговорщики!

Снежко и Любиков подружились давно. Был такой вечер, когда они просидели допоздна в чайной,

оглушительно чокаясь толстыми гранеными стаканами, провспоминали, и оказалось, что они воевали на одних

фронтах, в одних дивизиях, под командой тех же генералов, только в разное время.

А после все в жизни у них тоже пошло наравне: вместе отгуливали в Городке последние холостые

деньки, вместе сыграли свадьбы, даже жен отвезли в родильный дом с разницей лишь в несколько дней, и

теперь у обоих росли мальчишки-однолетки. Правда, Снежко задержался в аппарате райкома, когда Любиков

уже был председателем колхоза, но сейчас это различие исчезло, и одинаковые заботы снова волновали обоих.

Когда вошел Якушонок, они подсчитывали, что бы дало на их братицких и большанских полях


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: