Первая мысль моя была спасти руки.
О лице и голове вообще я не думал, хотя вскоре началась нестерпимая ломота над бровями; глаза же смотрели, и — ничего: не удивительно ли, что такой нежный и тонкий орган, как глаз, никогда не обмораживается! Не правда ли, ведь вы никогда не слыхали, чтобы кто-нибудь отморозил себе глаза? В машинной было тепло, что было нехорошо. Я опустил руки в ведро с холодной водой и непрерывно тер их, пока не пропала деревянность, и похвалил себя за то, что жалел больше руки, пряча их в карманы куртки, чем лицо. Видите: и руки мои носят следы обмораживания, но все-таки я спас их. Окостенение прошло, началась ломота. Я обмазал руки машинным маслом, не обращая больше внимания на боль, снял трубку телефона и позвонил.
— Я в машинной. Счастливо. Немного обморожен. Что у вас?
— У нас в кухне два медведя. Одного подстрелили. Другой прячется за печкой. Обстрелять нельзя. Что делать? Подумаем.
Те выстрелы, что я слышал на рассвете, были попыткой вылазки, чтобы освободить меня; тогда и был ранен одним из медведей. Звери были голодны, но не истощены, и рьяно пошли в атаку, невзирая на стрельбу. Товарищам моим пришлось поспешно ретироваться; вслед за ними в сени ворвались два матерых медведя; дверь на пружине захлопнулась, и щеколда защелкнулась сама собой. Звери оказались в западне между двумя дверьми. Наружная дверь была прочная и не поддалась натиску, а щеколду приподнять не их разума было дело. Сени были рубленные из бревен, как и все постройки. Вторая дверь внутри дома была слабой: медведи сорвали ее с петель и вломились через переднюю в кухню. Мои друзья, просверлив дверь из столовой в нескольких местам коловоротами, встретили гостей выстрелами. Один из медведей свалился, а второй, может, ранен и теперь лежит за печью в кухне и на выстрелы отвечает грозным ревом.
— Вы, наверное, хотите есть? — спросили меня по телефону.
— Нет еще.
— Мы пообедали по-военному. К ужину вас постараемся освободить.
Только после напоминания об еде я взглянул на часы и заметил, что смеркается: я думал, что провел на вышке два-три часа, а был уже вечер, и прошло более девяти часов с тех пор, как утром я ушел из дому. В первый раз за семь месяцев радиостанция Маре-Сале не сообщила ни утреннего, ни полдневного стояния барометра, а наверное Исакогорка, Ходынка и Карнарвон уже спрашивали, почему мы молчим. В ушах у меня был звон, лопушки ушей распухли и болели, но я надел на голову слуховой прибор и, сосредоточась, через некоторое время разобрал в нежном хоре искровых переговоров наши буквы — нас вызывали.
Я тотчас сообщил об этом товарищам, спросил их, записали ли они в суматохе с медведями показание барометра после полудня. Да, 743,6 миллиметра. Я решил пустить дизель-динамо и попробовать, если справлюсь один, передать сразу дневную сводку наблюдений…
А главное — надо было объяснить, почему мы до сих пор молчали.
Дизель — это дивная машина, вы знаете, — приводится в движение одним поворотом воздушного колеса. Мотор застучал клапанами, запело, динамо. Я засветил лампы, включил высокое напряжение; вспышка искр и запах озона успокоили меня. Я спокойно выбивал ключом радио, объясняя сначала «всем, всем, всем» «Sie sind betrunken!», что на радиостанцию Маре-Сале напали и держат ее в осаде белые медведи. Повторив это краткое сообщение, я остановил машину. Свет у меня погас, и я увидел через зеркальное окно аппаратной, что настала светлая звездная ночь. Я снова надел слуховой прибор и скоро, подстраивая антенну на прием, ясно услыхал из черточек и точек несколько раз повторенное по-немецки: «Sie sind betrunken!», т. e., что мы тут напились до белых медведей…
Может быть это забавлялся Науэн, но сигналы были четки и ясны, словно со мной говорил близкий сосед. Вероятнее, судя по грубости, это было какое-нибудь шальное немецкое судно в Мурманских водах, и над нами посмеялся через простор эфира командир его, сам пьяный от вина и ужаса беспощадной каперской войны.
Затем последовало долгое молчание, после чего английское дозорное судно спокойно и серьезно спросило меня, не может ли оно чем-нибудь помочь. Это на расстоянии чуть ли не полутора тысячи километров! Однако это не была насмешка.
— Опишите точно обстановку, — попросил меня английский крейсер.
Я слышал сигналы британца совершенно ясно. Он мне дал: «QSB» — что искра моя плоха. Я знал, почему: антенна наша покрылась инеем, и ее надо было прогреть током, чтобы растопить ледяной налет. Но наши переговоры затруднялись еще тем, что без механика я должен был для каждого ответа снимать с головы слуховой аппарат, итти в моторную, пускать дизель, выравнивать напряжение, а затем включать трансформатор, покинув мотор и динамо, и, положась на их конструктивную честность; без присмотра, потом уже отбивать сигналы. К полночи мне товарищи сообщили, что, выкинув за дверь к медведю Сиба, они выманили его из-за печки и пристрелили. А британец мне задал неожиданный вопрос:
— Есть ли у вас ракеты?
— Огромный запас, — ответил я.
Прошло полчаса. Я ждал с наушником вестей еще откуда-нибудь и услыхал опять по-английски:
— Пустите в ход весь фейерверк. Лучше всего.
Потом радио назвал мне имя:
— Вильям Керн. Крейсер 327. Сообщите результат. Волна та же.
В эту минуту мне ясно представилась каюта на английском крейсере, шахматная доска и Вильям Керн, который, бережно охраняя пепел сигары от разрушения, передает своему телеграфисту слова, которые я принял, и теперь, покончив с этим, погрузился в раздумье над странным и коварным ходом своего противника. Вероятно, крейсер стоит на якоре в Печенгской губе. Сигналы четки и ясны.
Фейерверк был в чулане при доме. Я сообщил товарищам о совете британца. Ответ: «Попробуем». И скоро вслед за тем я услышал оглушительную трескотню ракет и в промежутках выстрелы из ружей… Потом по телефону мне: «Они бегут. Я к вам сейчас». Это мой механик. Послышался стук в дверь. Я быстро отворил. Он вбежал, захлопнув дверь, с винтовкой за спиною. В то мгновенье, как я впускал товарища, я мельком видел фейерверк — самый великолепный в моей жизни. Ракеты, описывая дуги в воздухе, впивались в снег и гасли, в высоте рвались и рассыпались ослепительным цветным каскадом римские свечи и волчки, бухали пушки, и с треском прыгали во всех направлениях лягушки. О медведях не было и помину. Мы расцеловались с товарищем. И мне захотелось тотчас поблагодарить Вильяма Керна за находчивую выдумку. Механик мой, Сергеевич, стал к машине, я ушел в аппаратную, чтобы включить антенну на прогрев. Я взялся за рубильник. И вдруг, привлечённый странным звуком, взглянул и увидел у зеркального окна скользящие по нему когтями две огромные лапы и острую морду с маленькими умными черными глазками. Это был медведь. Он глухо ударил лапами по стеклу, но оно не поддалось удару… Тогда медведь потянулся и ухватился обеими лапами за фидера. В испуге, что он их оборвет, я безотчетно повернул рубильник; вспышка, удар — и все погасло…
Ко мне в аппаратную вбежал механик.
— Что случилось? Предохранители сгорели?
Я указал ему на окно, где на фоне неба темнела, застыв в предсмертной судороге, туша крупного медведя.
Враги наши бежали. Тот, что погиб на наших фидерах, был последний, самый храбрый…
Осмотрев машины, мы увидали, что, кроме предохранителей, повидимому, пострадал от короткого замыкания, вызванного медведем, и якорь динамо. Нам понадобилось почти два дня, чтобы сменить якорь запасным, все выверить, привести в порядок, и только тогда я, вызвав 327, мог поблагодарить Вильяма Керна за его совет.