Я безмерно страдаю, ибо не могу найти в душе подтверждения тому, что подтверждается физически. Обычно бывает наоборот: факт подтверждает идею, а я хотел бы с помощью идеи подтвердить факт, да не могу; это странно, но это именно так. В известной мере от меня зависит, иметь ли мне любовницу; но даже заполучив ее, я не могу уверить себя в том, что она у меня есть. Во мне нет необходимой веры даже в столь очевидную вещь, и мне так же невозможно уверовать в столь простой факт, как другому — в пресвятую троицу. Вера не дается по желанию, это дар свыше, особая небесная благодать.
Никто и никогда не желал так, как я, жить жизнью других людей, переменить свою природу — и никто не преуспел в этом меньше меня. Как бы я ни старался, прочие люди остаются для меня призраками, я не чувствую, что они существуют, хотя преисполнен желания понять их и участвовать в их жизни. Это или мое свойство или недостаток истинной симпатии к чему бы то ни было. Вопрос о том, существует или не существует на самом деле некий человек или предмет, интересует меня не до такой степени, чтобы задевать меня чувствительным и явным образом. Вид женщины или мужчины, предстающий мне наяву, оставляет на моей душе следы не более глубокие, чем фантастическое сновидение: вокруг меня с глухим гулом колеблется бледный мир теней и мнимых или истинных подобий, и я чувствую себя среди них совершенно, предельно одиноким, потому что никто из них не сулит мне ни добра, ни зла, и мне кажется, что все они вылеплены из совсем другого теста, чем я. Когда я с ними заговариваю и слышу в ответ нечто, не лишенное здравого смысла, я удивляюсь так же, как если бы моя собака или кошка вдруг обрела дар речи и вмешалась в беседу; звук их голоса всегда поражает меня, и я охотно поверю, что они — лишь мимолетные видения, отражающиеся во мне, как в зеркале. Не знаю, выше я их или ниже, но уж во всяком случае мы с ними разной породы. В иные минуты я признаю над собой только Бога, а в иные насилу чувствую себя равным мокрице под камнем или моллюску на песчаной отмели; но какое бы место я себе ни отводил, вверху или внизу, мне все равно никогда не удавалось убедить себя, что другие люди в самом деле такие же, как я. Когда ко мне обращаются «сударь» или говорят обо мне «этот человек», мне это всегда представляется весьма странным. Даже собственное имя кажется мне каким-то произвольным, а не настоящим моим именем; но если его произносят, пускай как угодно тихо, среди любого шума, я тут же резко оборачиваюсь с лихорадочной, судорожной поспешностью, которая всегда оставалась загадкой для меня самого. Быть может, в человеке, который знает меня по имени и выделяет из толпы, я боюсь найти соперника или врага?
Когда я жил с какой-нибудь женщиной, я особенно чувствовал, как неодолимо отторгает моя природа всякую связь, любое слияние. Я — как капля масла в стакане воды. Размешивайте и взбалтывайте содержимое сколько вам будет угодно — все равно масло не смешается с водой: оно распадется на тысячи крошечных шариков, которые, стоит воде успокоиться, сразу же соединятся и всплывут на поверхность; вся моя история — это история капли масла в стакане воды. Даже сладострастие, эта алмазная цепь, связующая все живые существа, этот огнь пожирающий, что плавит железные и гранитные сердца, исторгая из них слезы, подобно тому, как настоящий огонь плавит настоящее железо и гранит, — даже эта могучая сила никогда не могла ни укротить меня, ни смягчить. А между тем у меня очень изощренная чувствительность, но душа моя враждует со своей сестрой, плотью, и эта несчастная чета, как любая другая чета в ее положении — законная или незаконная — живет в непрестанной борьбе. Женские руки, которые, как считается, лучше всего привязывают человека к земле, оказались для меня слишком слабыми путами: когда возлюбленная прижимала меня к груди, я был от нее за тридевять земель. Я задыхался в ее объятиях, вот и все.
Сколько раз я распалялся гневом на самого себя! Сколько усилий делал, чтобы перемениться! Как заклинал себя сделаться нежным, влюбленным, страстным! Как часто хватал свою душу за волосы и волок ее насильно к своим губам в разгар поцелуя!
Что я только ни делал, но, стоило мне ее отпустить, она, утираясь, отступала назад. Какой пыткой для бедной моей души было участие в разгульных выходках тела и в вечных пиршествах, на которых для нее не было пищи!
И вот с Розеттой я решил проверить раз и навсегда, в самом ли деле я так безнадежно необщителен, и дано ли мне настолько вникнуть в жизнь другого человека, чтобы самому в это поверить. Я изнурил себя опытами, но сомнений своих почти не разрешил. С ней я испытываю острое наслаждение, которое если и не трогает, то все же забавляет мою душу, и это вредит точности наблюдений. По сути же я должен признать, что все это не проникает мне сквозь кожу: эпидерма ликует, а душа участвует в ее радостях только из любопытства. Я получаю удовольствие, поскольку молод и горяч, но источник этого удовольствия я сам, а не другой человек. Причина скорее во мне, чем в Розетте.
Как бы я ни бился, я ни на минуту не могу покинуть пределы своего я. Я вечно остаюсь самим собой, скучающим и скучным созданием, которое мне самому весьма не по вкусу. Мне не удалось исполнить задуманное и постичь разумом другого человека, душой — чужое чувство, телом — чужую боль и чужое блаженство. Я узник самого себя, и бегство невозможно: узник хочет ускользнуть, стены готовы рухнуть от малейшего толчка, двери жаждут распахнуться и выпустить беглеца; не знаю, что за неумолимый рок удерживает каждый камень в тюремной кладке и каждый засов в скобах, но для меня равно невозможно впустить кого-нибудь к себе, и самому выйти к другим людям; я не в силах ни ходить в гости, ни принимать гостей и среди толпы живу в самом унылом одиночестве; подчас мое ложе не пустует, но сердце мое всегда пусто.
О, почему я не могу прибавить себе ни единой клеточки, ни единого атома; почему не могу сделать так, чтобы кровь другого человека быстрей заструилась в жилах; почему вижу всегда только своими глазами, ни зорче, ни дальше, ни просто по-другому; слушаю всегда тем же слухом и переживаю при этом все то же самое; касаюсь предметов теми же пальцами; постигаю такой разнообразный мир все теми же неизменными органами чувств; почему я приговорен все к одному и тому же тембру голоса, к повторению тех же интонаций, фраз, речей, и не могу убежать, спрятаться от себя самого, забиться в какой-нибудь уголок, где бы мне было себя не сыскать; почему я обречен вечно держать себя при себе, обедать и спать в обществе самого себя; почему для двух десятков все новых женщин я должен быть все тот же; почему на протяжении самых невообразимых перипетий жизненной драмы я должен волочить за собой этот навязанный мне персонаж, чья роль известна мне наизусть; и думать все то же, и мечтать все о том же — какая пытка, какая тоска!
Я желал заполучить рог братьев Тангут, шапку Фортуната, жезл Абариса, кольцо Гигеса; я рад был бы погубить свою душу ради того, чтобы вырвать из рук у какой-нибудь феи волшебную палочку, но никогда и ничего я не хотел так страстно, как повстречать на вершине горы, подобно прорицателю Тиресию, змей, помогающих переменить пол; и более всего я завидую чудовищным, диковинным индийским богам за их вечные аватары и бесчисленные метаморфозы.
Сначала я просто мечтал превратиться в другого мужчину; потом, сообразив, что по аналогии могу почти в точности предвидеть, что я буду тогда чувствовать, а значит, не достигну желанного изумления и желанной новизны, возмечтал сделаться женщиной; эта мысль всякий раз посещала меня, когда у меня появлялась любовница, недурная собой (безобразная женщина для меня — все равно что мужчина); в минуты наслаждения мне хотелось поменяться с нею ролями, ибо для меня нестерпимо не представлять себе, что именно я делаю другому человеку, и о его блаженстве судить лишь по своему собственному. Часто эти и многие другие мысли в самые неподходящие минуты сообщали мне задумчивый, отсутствующий вид, который навлекал на меня совершенно незаслуженные упреки в холодности и неверности.