А читатели, видя, как критика охаивает средневековье, пылко влюбились в это самое незадачливое средневековье, которое те надеялись прихлопнуть на месте. Благодаря сопротивлению газет средневековье заполонило все — драмы, мелодрамы, романсы, рассказы, стихи; появились даже средневековые водевили, и Мом принялся повторять феодальные куплеты.

Наряду со средневековым романом процветал роман-кошмар, весьма приятный жанр, который был в большом ходу у нервических домашних хозяек и пресыщенных кухарок.

Критики мигом слетелись на запах, как воронье на свежие потроха: своими перьями они растерзали в клочья и свирепо умертвили эту злополучную разновидность романа, которая хотела одного — просто жить-поживать на свете и мирно истекать гноем на сальных полках читален. Чего они только не говорили! Чего только не писали! Литература морга, литература каторги, кошмар палача, видения пьяного мясника, горячечный бред полицейской ищейки! Они благожелательно намекали на то, что авторы — убийцы и вампиры, что им присуща порочная привычка убивать отца с матерью, что они пьют кровь из черепов, вместо вилок пользуются берцовыми костями, а хлеб режут гильотиной.

Между тем газетчики, многажды обедавшие у авторов романов-кошмаров, лучше чем кто бы то ни было знают, что все они — отпрыски хороших семей, весьма добродушные люди, принадлежащие к приличному обществу, в белых перчатках, с модной близорукостью; что бифштексами они питаются охотнее, чем человечиной, и пить привыкли все больше бордо, а не кровь юных девушек и новорожденных младенцев. Журналисты, видевшие и державшие в руках их рукописи, знают, что написаны они чернилами отменного качества на английской бумаге, а не кровью казненных преступников на коже, содранной с живых христиан.

Но что бы они ни говорили и ни делали, эпоха не желала расставаться с кошмаром, и костехранилище по-прежнему было ей милее будуара; читатель клевал исключительно на крючок с наживкой в виде синюшного трупика. Оно и понятно: наживите на рыболовный крючок розу и можете сидеть с удочкой, пока паук не сплетет паутину в сгибе вашего локтя, а все не поймаете даже мелкой рыбешки; наживите червяка или кусок заплесневелого сыра — и карпы, усачи, окуни, угри станут на три фута выскакивать из воды, чтобы схватить приманку. А люди отличаются от рыб меньше, чем принято думать.

Может показаться, что журналисты превратились в квакеров, брахманов, пифагорейцев или быков, — до того все они внезапно прониклись отвращением к красному цвету и виду крови. Они достигли невиданной прежде степени мягкости и буквально тают во рту — точь-в-точь сметана или сливки. Им по вкусу только две краски: небесно-голубая и ядовито-зеленая. Розовая допустима, но и только; и если бы публика дала им волю, они бы погнали всех щипать шпинат на берегах Линьона, бок о бок с овечками Амариллиды. Они сменили черный фрак на непорочную хламиду Селадона или Сильвандра и разукрасили свои гусиные перья розовыми помпончиками и шелковыми лентами на манер пасторальных посошков. Они ходят в локончиках, как дети, и вернули себе утраченную невинность по рецепту Марион Делорм, преуспев в этом точно так же, как она.

К литературе они применяют ту из десяти заповедей, которая гласит:

Не убий

Их стараниями авторы не могут позволить себе самого крохотного театрального убийства, и пятое действие оказалось невозможно.

Кинжал эти господа сочли возмутительным, яд — чудовищным, топор — и вовсе недопустимым. Им бы хотелось, чтобы герои пьес доживали до лет Мелхиседека; однако же с незапамятных времен всеми признано, что цель всякой трагедии состоит в том, чтобы в финальной сцене разделаться с горемычным великим человеком, который к этому времени уже совершенно изнемог; точно так же как цель всякой комедии — соединить узами брака двух безмозглых героев-любовников, которым бывает обыкновенно лет по шестидесяти от роду.

Примерно в это время я бросил в огонь (предварительно, как это всегда делается, сняв копию) две отменных, великолепных средневековых драмы, одну в стихах, другую в прозе; героев там четвертовали и варили живьем прямо на сцене, что было очень весело и довольно-таки непривычно.

Потом, подлаживаясь под понятия критиков, я сочинил античную трагедию в пяти действиях под названием «Гелиогабал»: ее герой топился, в отхожем месте — поразительное новшество, имеющее то преимущество, что для него требовались еще не виданные в театре декорации. Кроме того, я настрочил современную драму, намного превосходящую «Антония», «Артура» или «Рокового человека», где провиденциальная идея была подана в форме страсбургского паштета из гусиной печенки, который до последней крошки поедает герой, совершивший перед тем несколько изнасилований; паштет добавляется к угрызениям совести, и все вместе приводит к тяжелейшему несварению желудка, от которого он и умирает. Такой, можно сказать, высоконравственный финал, доказывающий, что существует божественная справедливость, что порок всегда бывает наказан, а добродетель — вознаграждена.

Что касается чудовищного романа — тут уж вы и сами помните, как обошлась критика с Гансом Исландцем, пожирателем людей, с колдуном Хабиброй, со звонарем Квазимодо и с Трибуле, который был просто горбун, — со всем этим причудливым копошащимся выводком, со всей этой гротескной нечистью, которую расплодил мой любезный сосед, населив ею девственные леса и соборы своих романов. Ни смелые мазки в манере Микеланджело, ни изыски, достойные Калло, ни эффекты светотени в духе Гойи, — ничто не умилостивило критиков; когда он сочинял романы, они советовали ему вернуться к одам; он стал писать драмы, — ему порекомендовали вернуться к романам; обычная тактика журналистов: то, что уже сделано, им всегда милее, чем то, что делается сейчас. И все-таки этот человек — счастливчик: даже фельетонисты признают его превосходство во всем им созданном, кроме, разумеется, того произведения, на которое они пишут рецензию, и теперь ему осталось сочинить только богословский трактат да поваренную книгу — и его драматургию превознесут до небес!

Что касается любовного романа, пылкого и страстного, отцом которого считается немец Вертер, а матерью — француженка Манон Леско, в начале нашего предисловия мы уже в нескольких словах упомянули, что их, под предлогом благочестия и добронравия, окончательно провозгласили нравственной язвой. Критические вши ничем не отличаются от платяных: они переползают с трупов на живых людей. С трупа средневекового романа критики перекинулись на роман о любви: шкура у него крепкая, здоровая, авось они об нее обломают зубы.

Несмотря на все наше уважение к современным апостолам, мы полагаем, что авторы этих романов, слывущих безнравственными, хоть, правда, и не настолько женаты, как добродетельные журналисты, но, худо-бедно, у каждого из них есть мать, а у многих — еще и сестры и множество прочей родни женского пола; однако их матери и сестры не читают романов, даже безнравственных; они шьют, вышивают и хлопочут по хозяйству. Их чулки, как сказал бы г-н Планар, отличаются безупречной белизной: осматривайте их как угодно пристально — они не синие, и простодушный Кризаль, пылкий ненавистник ученых женщин, указал бы эти чулки высокомудрой Филаменте как образец для подражания.

Что до супруг господ критиков, коль скоро у них имеются таковые, то, при всей непорочности их мужей, мне кажется, что кое о чем им все же не худо бы знать. Правда, не исключено, что мужья ничего им не показали. В таком случае понимаю, почему они так настойчиво желают и впредь держать своих жен в бесценном и блаженном неведении. Велик Аллах и Магомет — пророк его! Женщины любопытны, пускай же, попечением Всевышнего и морали, они удовлетворяют свое любопытство более законными способами, чем их праматерь Ева, и не обращаются с вопросами к змею!

Ну, а их дочери, ежели они были в пансионе, то, по моему разумению, вряд ли они почерпнут что-нибудь новое из книг.

Называть человека пьяницей за то, что он описывает оргию, и развратником за то, что он живописует распутство, столь же бессмысленно, сколь объявлять кого-либо добродетельным на том основании, что он написал трактат о нравственности; мы что ни день видим примеры обратного. Высказывается не автор, а персонаж, и, если выведенный в книге герой — атеист, это не значит, что и сам писатель тоже атеист; если автор заставляет разбойников поступать и рассуждать по-разбойничьи, то из этого не следует, что он и сам разбойник. В таком случае надо было бы гильотинировать Шекспира, Корнеля и вообще всех, кто писал трагедии; они пролили больше крови, чем Мандрен и Картуш; между тем этого никогда не делали, и подозреваю даже, что в скором времени и не начнут делать, как ни усердствуй критика на стезе нравственности и добродетели. Эти убогие узколобые писаки помешаны на том, чтобы подменять автора его творением; они так и норовят перейти на личности, чтобы придать хотя бы хилый скандальный интерес своим плоским сочинениям, которые, как им хорошо известно, никто не станет читать, если в них не будет ничего, кроме собственного мнения критиков.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: