Победители вступали гордо.

Командиры ехали, заломив высокие, белого барана папахи, и презрительно улыбались, глядя на ожидающую их толпу. Толпа искренне их встречала, кричала и размахивала флагом. Какие-то девушки бросали под копыта артиллерийских лошадей красные цветы, а одна из них, улыбаясь, приколола к краю шипели командира батареи алую розу.

Пехота шла вразброд, небольшими отрядами. Солдаты с выпущенными из-под папах прядями волос были худы и голодны. За ними уже бежали с криками лавочники, прося вернуть забранные товары, а они смеялись и в ответ шутя грозили прикладами. Солдаты забрались на крышу Окружного суда и начали краской замазывать немецкого орла, а высокий латыш, взойдя на крыльцо церкви, открыл митинг. Вступившие в первый день расстреляли пойманных на окраинах немецких солдат, оставшихся в городе для грабежа, и устроили облаву на людей, одетых почище. Через неделю в магазинах вместо сахара и белого хлеба продавались вакса, перец, порошок от паразитов и цикорий, а новая власть по визитным карточкам, прибитым у подъездов, находила нужных ей людей и отвозила их в новые квартиры - в полузаполненные уже камеры чека и Цитадели.

Через месяц Митю и Степу арестовали.

Они возвращались домой вечером, неся два фунта хлеба, купленного у проезжих крестьян на постоялом дворе. Шинели и папахи, в которые они переоделись, их не спасли. Когда они вошли во двор, кто-то захлопнул калитку, и их окружили несколько человек. Сердце Мити мгновенно обдало жаром, от которого сразу же обессилело тело, а Степа отступил на шаг назад.

Красноармейцы быстро обыскали их шинели.

- Документы! - приказал высокий бритый латыш в кожаной фуражке. - Вы кто?

- Ученики, - ответил Митя.

- Врешь!

- Не вру.

- Фамилии?

Они назвали себя. Латыш посмотрел их паспорта и сверил с бумажкой, вынутой из обшлага шинели.

- Взять! - коротко приказал он.

Их вывели на улицу и погнали к центру города. Шли молча, быстрым шагом. Ветер притч оттепель, и камни скользили под ногами. Из ворот соседнего дома вывели новую партию - двух пожилых немцев и девушку. У одного из мужчин воротник пальто был поднят, у другого бились о ботинки незавязанные черные шнурки. От этих болтающихся шнурков Митя не мог отвести глаз. Девушка несла в руках белый узелок. Митя видел, как она перекрестилась, когда они проходили мимо церкви.

В чека их рассадили по одиночкам. В первую ночь Митю обыскали четыре раза. Молодой матрос врывался в камеру и, приставив вплотную к виску холодное дуло нагана, допрашивал и обыскивал. Последний раз он взял золотые часы. Утром Митю повели к следователю. Плешивый человек в пенсне, постукивая рукояткой браунинга по столу, задавал вопросы, а молодой чекист, лежа на диване, закинув ноги на спинку стула, косо посматривал на Митю и непрестанно курил, лениво туша о кожу дивана папиросы.

- У меня матрос забрал при обыске часы, - сказал Митя.

- Молчать! - крикнул следователь. - Часы - это уголовное. Вывести его!

В общей камере, куда их теперь посадили, находились прибалтийские дворяне, священники и один проворовавшийся комиссар.

Латышский караул изредка сменяли немцы-коммунисты. Это были добродушные люди из бывших солдат, записавшихся в партию из-за денег. Они охотно разговаривали с заключенными, и с их приходом камера веселела. Однажды они выпустили Митю и Степу в коридор, и те расшалились, как дети.

- Мазурка! - крикнул Степа.

Степа изображал даму и, откинув жеманно голову, скользил, едва касаясь пола, а Митя, распевая и притоптывая ногой, лихо мчался. У дверей женской камеры Митя опустился на одно колено и, прижав руку к сердцу, благодарил Степу. В этот вечер заключенные впервые смеялись, а немцы, приставив к стене винтовки, хохотали, хлопая себя по коленам. Но после смеха все как бы устали и, лежа на холодном грязном полу, замолчали надолго.

В марте, когда всю партию заключенных переводили в Цитадель, Митя вновь увидел русскую девушку с узелком. Ее лицо стало бледнее, а узелок замарался.

Их погнали по улице, обсаженной липами, мимо театра, к казенным долгим домам с красными крышами. Ввели в помещение и приказали всем сесть на пол. Запах старой казармы напомнил Мите Ярославский корпус: там так же пахло кожей, хлебом и медными пряжками.

Включили электричество. Желтые огни заставили всех вздрогнуть. Чекисты разобрали свои карабины и начали, постукивая прикладами по полу, ударяя людей по ногам, отжимать их к стене. Один из чекистов, открыв дверь, что-то крикнул во двор, и там загудели, защелкали заведенные грузовики.

- А ведь нас, Митя, расстреляют, - сказал вполголоса Степа, и ужас застыл в его широко раскрытых красивых глазах.

- Выходи!… - приказал кто-то в конце коридора.

Загремел замок, дверь со скрипом поддалась. Сидевшие на полу, как один человек, повернули в ту сторону головы. Они увидели, как в освещенном коридоре из темного провала камеры медленно показались фигуры людей. Началась перекличка. У Мити сердце замирало, когда он слышал надтреснувшие, словно разбитые, голоса отвечавших. Лишь два отклика прозвучали бодро.

Выстроив обреченных в две шеренги, чекисты повели их мимо сидевших. Самым страшным был свет, падавший на лицо проходивших. Горевшее в коридоре электричество прикрывало черными тенями их глаза, отчего они казались провалившимися, и лишь желтый блеск от искусственного света лежал на лбах и скулах. Когда люди вступали в полосу дневного света, падавшего из открытой двери, за которой белел покрытый снегом двор, лица, словно сбросив маски, становились прозрачными и зеленоватыми. Неживые, остекленевшие, устремленные в одну точку глаза были страшны, и Мите казалось, что, если этих замученных людей пустить прямо, они, дойдя до стены, ударятся о нее, не почувствовав улара. Впереди шел высокий простоволосый священник с моложавым худощавым лицом. Его заросшие грязноватой щетиной щеки зеленели провалами. Он держал прямо голову и что-то беспрестанно шептал бесцветными, вытянутыми в одну полоску губами. Остальные - седые и молодые - шли, тяжело опустив голову, многие из них были с голыми шеями, двое шли в одних носках. Видно было, что истощение довело их до бессловесного, безропотного оцепенения. Всего прошло двадцать девять человек. Партию замыкали два офицера. Один из них, немного скуластый, был в офицерской фуражке с кантами, в английской зеленой короткой шинели, он смотрел дерзко и прямо и слегка улыбался. Другой, крупный, чисто выбритый, был одет в черное пальто с котиковым воротником. Пальто было распахнуто, и под ним виднелась гимнастерка без пояса. Шел он слегка прихрамывая, заломив набок черный котелок. Поравнявшись с сидящими, он вежливо приподнял котелок, показав свой ровный пробор, и громко сказал:

- Прощайте, господа! Не поминайте лихом. Мите показалось, что котелок задрожал в его руке.

Второй взял под козырек и резковато, хриплым голосом выкрикнул:

- Да свиданья, господа! Сдержанный гул прокатился среди сидящих, из него рвались отдельные тихие слова, всхлипывания: «Прощайте, братцы», и неожиданно голос девушки, дрогнув, забился под сводами Цитадели:

- Ведите и нас!… Ведите!…

- Молчать! - замахнувшись плетью, крикнул чекист. - Первому, кто слово скажет, зубы высажу!…

Какой-то пожилой седоусый немец всхлипывал, как женщина.

На дворе грузовики зашумели сильнее и, побрякивая цепями, двинулись вперед.

Их отвели в только что освободившуюся камеру, еще нагретую телами смертников. Из окна, в котором было выбито стекло, дул ледяной ветер и гудел в четырехугольной решетчатой сетке, выходящей на улицу.

Спали они, завалившись друг на друга, и Митино тело чувствовало звериную мелкую дрожь соседа и чужой шепот. Они ели суп из картофельной шелухи и селедочных головок, заедая его осьмушкой хлеба. Каждый день толстая с маленьким глазком дверь открывалась, к ним вваливался рыжеволосый матрос Свеаборгской крепости и устраивал перекличку. Он щурился, внимательно смотрел каждому в глаза и, увидев испуг, приближал свои зеленоватые глаза к лицу заключенного:


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: