С тем же вкусом выбирал он себе в 1920 году в пустой Москве жилье.
Я всегда предпочитал экономить на чем-нибудь другом, но жить в хорошем доме и хорошем районе, — говорил он, рассказывая о своих молодых странствиях. Позднее выбора не было, никогда уже не представлялось, и более двадцати лет он жил в темной конуре без дневного света и без уборной, хотя и на Кропоткинской. Но это уже была только милость судьбы, а не выбор.
Москва двадцатого года была еще пуста, но квартировладельцев уже «уплотняли», а они пытались найти приемлемый выход из положения. Дочь одного бывшего домовладельца предложила одинокому приятному молодому человеку занять одну из небольших комнат в их обширной пятикомнатной квартире. Так образовывались первые «коммунальные» квартиры — не изученное еще явление быта России XX века. А оно стоит того и социально, и психологически.
Провинциал, не знающий города, отец мой безошибочно угадал, как удобно и приятно жить в Москве в тихом арбатском переулке, вблизи Смоленского рынка и Новинского бульвара, на втором этаже комфортабельного дома постройки 1909 года — оптимальный вариант того времени.
Вскоре, правда, по каким-то причинам отец переехал в точно такую же квартиру на том же этаже напротив — с широкой передней, большой кухней, ванной комнатой, с лепными потолками, с наборным паркетом разнообразного рисунка, с мраморными подоконниками. Он занял в этой роскошной квартире узенькую комнату метров 15–17 у самой входной парадной двери. В другой подобной же комнате в глубине квартиры поселился еще один «холостяк» (так звали тихого соседа Константина Ивановича в дни моего раннего детства). Высокое, без переплетов, с зеркальным стеклом окно нашей первой комнаты выходило в такой же узкий, как комната, и потому темноватый переулок, глухо отражавший своими высокими каменными стенами многообразные звуки нэповской Москвы: крики татар-старьевщиков, цоканье лошадиных копыт по булыжнику, пиликанье скрипки музыканта, жившего в доме напротив, воркованье голубей, пение уличных певцов под шарманку. В 1923 году в этой комнате появилась мама — тогда еще Ольга Михайловна Краевская.
Так было положено начало более чем сорокалетнему существованию семьи Стариковых по адресу Малый Каковинский переулок, дом № 6, кв. 3. В этой квартире родились (т. е. туда были привезены из родильных домов) все трое детей и двое младших внуков нашего отца: в 1924 году — дочь Екатерина, т. е. я, в 1927 году — сын Алексей, в 1930 году — дочь Елена, в 1954 году — внук Николай и в 1964 — внук Михаил (в самые последние дни существования там стариковского поселения). Первым из нас покинул этот дом наш отец — это случилось в 1937 году, затем рассталась с ним я — в 1948 году, третьим мой брат Алеша — в 1949 году, а в 1964 году — все остальные, т. е. мама с нашей сестрой Лёлей, ее мужем и двумя сыновьями.
Женитьбе отца, случившейся в 1923 году, предшествовал и способствовал новый поворот в его жизни и новое увлечение, сменившее политику, — театр. Страсть к театру, по-моему, в те годы почти соперничала по распространенности с политическими страстями. Во всяком случае моих родителей из столь разных социальных и культурных слоев русского общества именно она свела и объединила. Так что мы — «дети Стариковы» — в полном смысле слова — порождение революционных лет, не только столкнувших, но и сливших два противоположных русла русской жизни своим прихотливым и мощным течением.
Я не хотела касаться в этих беглых записях, призванных закрепить на бумаге «для семейного архива» лишь ускользавшие из памяти вехи жизни моего отца, ничего постороннего и отвлекающего. Но можно ли понять эту скромную и тихую жизнь, если вовсе исключить из нее личность нашей матери? С другой стороны, рассказывать о ней трудно, и задача эта для меня обречена на неудачу. И все-таки я вынуждена хотя бы сделать попытку, потому что мама — может быть, самое яркое событие той тихой, незаметной жизни, которой я не хочу дать вовсе бесследно уйти в забвение. Может быть, жизнь отца и расположилась между двумя этими главными ее драмами — революцией и мамой? Две неудавшиеся судьбы, отвергнувшие его. Впрочем, что значит неудавшиеся? Они последовательно совершились во времени, они сначала поднимали человека, потом ранили, потом извергали из себя, оставляя одного на пустынном берегу жизни. Они были. А итог? Ведь он всегда один.
Когда наша мать вышла замуж за отца, ей не исполнилось и 22 лет. Позади у нее осталось детство в скромном родовом помещичьем доме, ранняя смерть матери, злая мачеха («настоящая» мачеха, хотя и родная тетка), институт благородных девиц — это до 1917 года. И сразу после, в 16 лет, вслед за уроками Закона Божия и прогулок парами по Девичьему Полю под присмотром классных дам, — полная воля, данная революцией и сиротством одновременно. Четверо подростков в пустой квартире на Пречистенке, без взрослых, без хлеба, без какой-либо заботы, начатый и тут же брошенный университет, работа в Малом театре, кружащие голову знакомства с его великими актерами — Ермоловой, Федотовой, Южиным, Провом Садовским, Пашенной, в результате — отчаянное увлечение театром и поступление в театральную студию.
Таковы факты. Но наша мама — это не одни факты, она не может быть объяснена фактами. Это еще и неуемный темперамент, и бездна разнообразных и разбросанных способностей — от иностранных языков до гимнастики, от увлечения философией до пения цыганских романсов и русских частушек; и причудливая «дворянская» смесь самых возвышенных представлений и убеждений с безудержным, неуемным стремлением к удовлетворению сиюминутных прихотей. Причем в этой жажде сиюминутного и самые высокие гуманные потребности могут приобретать столь же катастрофический, столь же роковой характер, как и более эгоистические страсти.
Да, за мамой стояло другое прошлое, совсем другая культура, чем за отцом. Завораживающую силу ее семейных преданий я испытала на себе вполне и, может быть, именно в противовес ей решила записать более бедную и скромную родословную — во имя справедливости и, вероятно, вопреки эффектам артистизма. Потому что ведь там, в этом материнском прошлом, где-то в неописуемой его дали было какое-то родство или свойство с просветителем XVIII века Новиковым; там было участие в русском походе 1813 года в Париж одного юного поручика; там была грандиозная страсть к псовой охоте; там была причастность к польскому восстанию 1863 года и в виде наказания-спасения кругосветное путешествие молодого корабельного врача; там были парижские салоны, знакомство с Тургеневым и Репиным, нежная дружба одной из прапрабабок с художником Боголюбовым; там были разрозненные и заложенные поместья, заграничное образование, упражнение в художественных переводах, врачи и агрономы высокого класса; там было русское барство и русская интеллигентность в той удивительной, неповторимой смеси, которая сама по себе предвещала неминуемую революцию. И во всяком случае эта смесь дала один плод бесспорной ценности — удивительных женщин вымирающей на наших глазах породы. Необыкновенность русских интеллигентных женщин особенно проявилась после революции, именно тогда, когда они были поставлены в обыкновенно-страшные или обыкновенно-трудные условия, как и весь народ. Тогда они и слились со всем, что было вокруг, и пронесли себя, таких особенных, через все, сохранив в себе крупицы и блестки старой русской культуры, ее гуманность и широту в первую очередь. Это сделали не мужчины, а женщины. Они были гибче и выносливей.
Будучи подростком, я смутно начала догадываться, что замужество моей матери не прошло совсем гладко, вызвав в обширной семье Краевских недовольство таким мезальянсом. Этот интеллигентский и дворянский клан, при всем своем профессиональном агрономическо-врачебном демократизме, был отнюдь не без предрассудков. Шел 1923 год, шести лет не прошло с начала революции, старые представления и вкусы не были изжиты. К тому же в положении моего отца не было ничего завидного и импонирующего ни с точки зрения бывшей социальной иерархии, ни с точки зрения новой.