Мне кажется, что единственное средство — влезать в шкуру каждого действующего лица и как-то вообразить, что и как он делает, как думает. Тогда и меньше будет несообразностей, и, более того, несообразности перестанут такими казаться. А сейчас — запинаешься. Вот например: рубаха из телячьей шкуры. Откуда крупный рогатый скот у биармов? Дальше: откуда мед? Ареал старорусской лесной пчелы поднимался так высоко? Или мед привозной? У старшины слуга? Ведь речь идет о едва ли классовом обществе. «Чулан, где хранятся кубки». Откуда они? И т. д.
Боюсь, что здесь влияние саг на автора, а саги ненадежны. И о саге, использованной автором, повторяю — она выдумка, сказка: не было сокровищ на берегах Белого моря. Дело в том, что баланс внешней торговли многих соседей старой Руси был для них пассивным в нашем смысле, то есть золотая и серебряная монета оседала у нас и была материалом для русских златокузнецов, и масса ее осталась в кладах, находимых до наших дней. Но устья Двины в те поры были вне торговых путей.
Со всеми такими замечаниями автор считаться не обязан. Они у меня возникают не предвзято, не в силу моих сведений, но потому, что изобразительные средства автора меня не впечатляют, не убеждают. Это только и должно поставить автору в укор. Читатель замечает несообразное и спорит с автором лишь тогда, когда автору изменяет вдохновение и вкус. Хемингуэевские «Старик и море» полны несообразностей, но прощены. Так же прощают Сенкевичу его исторические неправды. Но простить Б. пир с обнаженными красавицами? Это невозможно.
В повести много разговаривают. Многие авторы любят прямую речь за ее легкость. И многие страницы наших романов кажутся стенограммами подслушанных, неинтересных разговоров. В личной беседе шаблонность и пустоты заполняются личным влиянием. Собеседники могут не скучать двухчасовой болтовней, но магнитофонная запись? Дело в том, что интересное для читателей займет две странички выжимки, эссенция. Мне кажется, что лучше говорить о том, что ощущают собеседники, чем передавать незначащие фразы.
Я заключаю пожеланием успеха автору, и не потому, что сам грешу по исторической части. В прошлом много интересного, мы же были несправедливы и поспешным осужденьем, и забвеньем. Хорошо бы проникать без гнева и пристрастия, рассказывать не только о том, что делали, но и почему так делали.
Извечная тема становления человека в мире, конфликты его, как мне кажется, не решаются внешне, то есть от формы; иначе говоря, обычаи, установления и прочее еще не определяют содержание. Кто-то сказал: если человек думает иначе, чем ты, это еще не значит, что он глуп.
Прошу извинить меня за то, что не получилось рецензии в принятом виде.
*
…Сказав в свое время о писателях, что «каждая собака должна лаять своим голосом», А. П. Чехов никого не обидел. И запоздалая обида Е. Т.[11], по-моему, не делает ему чести. Так ли, иначе ли, но всем очевидно, что каждый писатель обязан иметь свой голос, и о книге Е. Т. мое мнение не изменяется. К сожалению, он не понимает, что недостоверность слишком многих страниц его книги не обязательно связана с тем, что он пишет неправду.
Писатель — особый свидетель, его не приводят к присяге, он убеждает своим голосом, своим даром изображения.
Напрасно Е. Т. ссылается на Некрасова — ребенку не совладать ни с сохой, ни с плугом; в курных избах (по-народному, топящихся «по-черному») закоптевают не люди, а потолки; надельная земля крестьянами не продавалась и не покупалась, ибо была в пользовании, а не в собственности. Но это — спор тщетный, и я не стал бы к нему возвращаться, коль такое не давало бы мне повода еще раз указать на особенность книги Е. Т.: о старом ли, о новом ли он рассказывает, слышатся все время литературные отголоски, а не пережитое автором.
В своем письме Е. Т. говорит, что с горечью вспоминается ему необходимость «кое-что домысливать», от чего он впоследствии, «отплевываясь, освобождался». Но читателю до такого дела нет. Нет ему дела и до того, что «события, люди, места не названы своими именами». Здесь мы с Е. Т. друг друга не понимаем. Расходимся мы с ним и в части отношения писателя к фактам, к сущностям. Можно ли исправлять описание своей жизни, приспособляясь к сиюминутным обстоятельствам, к воле редактора? Такое каждый решает сам. Но даже роман, дело, так сказать, вольное, теряет в глазах читателя, будучи переработан. Ибо я, читатель, хочу верить читаемому, и я подумать не хочу, что писатель мог повернуть сюжет и так и эдак. Встреча автора с читателями исключает равенство. Писатель не командует, он чарует — в старинном смысле этого слова. Кому много дано, с того много и спросится. Беда писателю, если читатель почувствовал фальшивые ноты.
Очень жаль, что Е. Т. не может чуть-чуть оглянуться, не может заметить, что мое «нападение» на его «факты» есть результат слабости литературного их воплощения.
Необычайно сложен вопрос о «правде жизни» и «правде литературной». Есть, однако же, немало воспоминаний, начиная с записок эпохи «хождения в народ», которые, отнюдь не претендуя на литературность, силой своей искренности захватывают не менее, чем признанные произведения больших писателей.
Написав свою книгу лет пятнадцать назад, Е. Т. с ней, единственной, остался как бы наедине. Что было бы, если бы он продолжал писать дальше? Немалое число писателей не все свои книги включали в собрания сочинений, многие из них, в частности, не любили свои первые книги.
*
Я с увлечением прочел стихотворения В. И. Яковченко[12], хоть я не любитель стихов. Вернее сказать, поэзию я почитаю, но уж слишком густо (и с успехом!) льются реки версификации.
Стихоплетство есть занятие старинное. Не будучи в силах взять сущее изнутри, со свойственным сущему ритмами и музыкой, виршеплет увлеченно, искренне убеждает себя и других так называемыми находками новых рифм, новых созвучий. Испытанием подлинности стиха служил и может служить перевод на другой язык. Как-то мне довелось видеть тетрадь с великолепными переводами с английского и несколькими стихотворениями самого переводчика — пустейшими: у переводчика не было за душой ничего, но обращаться со словом он умел.
Об одном современном нашем громком поэте дружественные французы скромно спрашивали: «Вероятно, он особенно звучит по-русски, но если судить по переводам на французский, то мы как-то не находим…»
У В. Яковченко есть свой голос, есть, что сказать, ему дается слово. Я разделяю сказанное в предисловии о «своей любви» автора. Но не согласен с уместностью шаблона классификации: вот ряд великих, шесть имен от Пушкина до Есенина, а вот — В. Яковченко.
Искусство — мозаика, его фреска сложена из разных кусков, и единство фрески зависит от подлинности каждого вкрапления, от «самости» каждого вкрапления, какой самостью и держится вся фреска. И если каждый электрон обладает собственным трехмерным пространством, уходя и приходя с которым он изменяет свойства атома, то каждый поэт обладает своим пространством, которое он обязан, в отличие от электрона, все время расширять, чтобы оставаться поэтом.
Коль был помянут Пушкин, то замечу, что он стал велик, будучи мудр — в коренном значении этого нашего слова. Такие наслаждаются беспрестанным ученьем даже от жеста, интонации, случайнейшего встречного. Версификация им чужда, они увлекаются отделкой не строф, а сущностей мысли. И ходят они не по академическим лужайкам, а по широким полям культуры, которые всенародны.
О мастерах версификации заботиться нечего, они цветут до старости, умея не задумываться о подлинности лавров в самосплетенных венках. Таланты же тонкокожи, склонны к сомненью. Кто-то сказал, что писатель должен задаваться делом выше своих сил. Это только на вид парадоксальное изречение нуждается лишь в одном пояснении — речь идет о храбрости таланта.
Но художнику нужно и мудрое приобщение к культуре, без доверия к культуре ему в искусстве не прожить. И даже просто не выжить, в какой бы ряд его ни поставили классификаторы.