Так ли, иначе ли, но помянутое в предыдущем абзаце широкое поприще для умов и дарований соприкасается с доподлинно человеческой и человечной литературой лишь по причине общности нашего мира людей, мира переходов и оттенков.
Я вспомнил об усередненной литературе, об усередненном языке только для того, чтобы отметить одно, по-моему, немаловажное, характерное обстоятельство: эта область никогда не влекла к себе русские таланты, ни большие, ни малые. Мне кажется, что здесь проявляется русская «самость», ощущение того, что сильным в искусстве можно быть только на собственном поле. Сбивавшиеся в чужое либо гасли в словесном бесплодии, либо вырывались на волю. А воля для русского писателя — это схватить поглубже, пошире, повыше.
*
…Я не поклонник какой-либо школы. Более того, я не знаю примера, когда из самых искренних поучений и «экс катедра», и шепотом сотворился бы писатель. Но вот что пишущему надобен талант, скромнее — литературная способность, такое очевидно. Настолько очевидно, что уже и не видится.
Однако ж есть тут вещица, действительно невидимая, но она, как скрытая в земле подошва фундамента, несет на себе всю башню. Литературная способность основана на чутье, которое ограничивает писателя тем, что он знает и видит или может познать и увидеть. Без границ-то что получится? Хаос.
*
Нет художника, который угодил бы всем — тому свидетель нелегкая молодость многих замечательных произведений, вступивших впоследствии в ряды неоспоримых ценностей искусства. Здесь решает — об этом, кажется, не спорят — стиль, язык, слог автора.
Я отнюдь не собираюсь лезть на высокую кафедру. Нет, слог, то есть уменье строить из слов убедительное правдоподобие, необходим и самому скромному автору из бывалых людей, собравшемуся рассказать о действительном событии.
Строить из слов? Словесное творчество? Строят, конечно, мысль и чувство, которым авторский вкус помогает находить нужные слова. И коль они найдены, читатель уходит в книгу, или, как говорят, сопереживает. Сила слога такова, что я иногда, не разделяя позиции автора либо считая, что лучше замолчать рассказываемое им, целиком отрицаю его произведение, отрицаю дар автора, не признаю его художником. А потом, успокоившись, вижу — вся суть в слоге. Ибо посредственный рассказ о том же самом и с тех же позиций оставляет меня спокойным, избавляя от неприятных почему-либо сопереживаний.
Жанр исторического романа очень широк, от попыток художественной реконструкции прошлого до приключений, облеченных в «историю». Иногда, как это делал Л. Фейхтвангер, жанром пользуются, так сказать, в политических целях момента.
…Решал слог автора, побеждавший все. Так, вопреки насилиям над правдой истории, трилогия Г. Сенкевича была очень популярна в России, против которой была, в сущности, направлена. Как видно, художественность решает и в историческом романе.
Исторический роман А. Ш.[13] с Радищевым в роли главного героя привлекает. Все длинное рассуждение о слоге нужно было мне, чтоб понять, почему симпатии к теме, с которой я начал чтение превратились у меня во что-то противоположное, а сам Радищев, фигура трагическая, все более виделся заносчивым эгоистом-резонером. Такое отнюдь не входило в цели автора. Следовательно, это произошло помимо его воли. Допросу подлежит его слог, чем я и занимаюсь ниже.
Роман начинается штрихом природы. («Свинцовое небо, тяжелое и пасмурное, низко нависло над осенним Санкт-Петербургом». И т. д.) Я запинаюсь: коль небо свинцовое, то и тяжелое, а пасмурное? Когда моросит осенний питерский дождик, под которым ходишь весь день, а пальто лишь тяжелеет, то нет низко нависшего, тяжелого, да еще и пасмурного неба, а просто все утомительно серо и мрачно особенной питерской мрачностью, да и тоскливо, коль не спешишь от дела к делу. Да, в такой час невесело ждать, но улицы не тихи (как сказано у автора), а по-питерски насторожены, и еще неизвестно, что они тебе поднесут. И дома не «почти сливаются с мостовой», а просто, если день еще не совсем угас, все видно плохо, как в голом лесу.
В такие дни лица плохо читаются («Глубокое горе и тревога отражались на ее молодом лице»). Но либо глубокое горе, либо тревога на лице… да и не отражаются они, оборот речи неверен описательно, к тому же ох как затаскан!
Невский парапет, и мокрый, и ледяной, и неудобный, — на него не облокотишься.
Плащ. Герои исторических романов постоянно в плащах. Но в какой одежде выходила осенью и в дождь молодая женщина из общества в последней четверти XVIII века? Здесь нужен бы штрих эпохи! А в те годы, да и много позднее, никакая женщина из общества не ходила по улицам одна, а только с провожатым, с мужской, предпочтительно, прислугой или с женской, в крайнем случае.
«Завывал ветер…» Откуда он взялся? Только что были морось, сумерки, тишина. «Сердитые волны»… Откуда? Два штампа и лишь для нагнетания мрака. Нужно ли напоминать, что либо дождь моросит, либо, коль ветер «завывает», то нужен выбор — или дождь усиливается, или тучи расходятся. И опять штампы: «сердце разрывается от горя», «скатывались слезы».
Все это мелочи, мелочи, мелочи… Читатель не замечает. Так ли? Я уподобил бы все такие мелочи, которые мы называем деталями, театральным задникам и декорациям. Они могут быть очень просты, могут усложняться, но они обязаны подчиняться закону сцены. Решает вкус постановщика. Зритель массовый, так же как и массовый читатель, в тонкостях не разбирается — в том смысле, в каком об искусстве судит профессиональная критика. Но если актеры еще могут увлечь зрителя вопреки постановщику пьесы, то писателю, не владеющему художественными деталями, остаются лишь сюжет и читатель, лишенный вкуса.
Нарушая последовательность разбора, замечу, что в отношениях Радищева с Е. В.[14], данных в романе, авторский произвол бесцеремонен. Автор отмахнулся от психологических сложностей и от общественных неприятностей, которые были неизбежны и которые романист обязан разрешать как во имя художественного правдоподобия образов, так и во имя исторической правды.
Вспомним драму Анны Карениной. «Свободная любовь» не только исключает ее из «общества», но вызывает брезгливость у простых людей, для которых связь без брака есть блуд. Брак между зятем и свояченицей был невозможен не только по канонам церкви, но и в соответствии со взглядами всех классов того общества, которому Радищев и Е. В. бросают вызов. «Любодеяние» между столь близкими, по тогдашним понятиям и законам, родственниками могло повлечь преследование, насильственное разлученье и наказанье, например помещение в монастырь на покаяние. «Загсом» в России до революции была церковь, крещение детей было не одним «духовным» актом, но и единственным актом оформления гражданского состояния, ибо без метрики обойтись было нельзя, а метрика выдавалась только после крещения. Дети Е. В. записывались как рожденные от не состоявшей в браке девицы и ни к какому сословию не принадлежали. По практике прошлого, таких детей либо пристраивали (хотя бы фиктивно) в какую-либо семью, где их могли усыновить, либо фактический отец ходатайствовал об их усыновлении. Без удовлетворения такого ходатайства «незаконные дети» не имели не только никаких имущественных прав, но даже не носили фамилии отца. Дети Радищева от Е. В. не могли быть, конечно, и дворянами. Их положение могло оказаться весьма печальным. Можно добавить, что и в наше время громаднейшее число людей предпочитает зарегистрированный брак, на его стороне и законодательство, вынужденное принимать особые меры для того, чтобы интересы детей, рожденных в незарегистрированных браках, были ограждены.
Е. В. и Радищев «сожительствуют», выражаясь по-старому, незаконно, но совершенно беспрепятственно. Все признают эту семью без каких-либо сомнений, даже духовенство. Радищев бездумно производит на свет трех детей, совершенно не заботясь об их будущем.