У шерстяников есть выражение «мертвый волос». Так называют грязные, неотмытые шерстинки. Они не «принимают» краску, от них ткань делается грубее, снижается сорт.

Роман Ю. И. засорен «мертвыми словами». Один рассказывал, другой поведал. Последнее слово взято из желанья не повторяться, но избрано вопиюще небрежно. «Всякие происшествия», «был женат на одной женщине». И на ком, вообще, женятся, кроме женщины? Почему каланы вымирают? Их выбивают! Герой романа борется именно с истреблением каланов.

Небрежное обращение с речью ведет к искажению смысла. Автор не пытается увидеть и передать увиденное. Однако же образ, изображение, и только они, — укладывают слова по местам, подсказывают верное слово. Когда нет образа, изображение, слова путаются, забываются.

Утомительно много лишних слов, небрежностей, приевшихся «литературных» приемов, расцвечивающих, например, монологи: закурил, промолчал, продолжал, щелкнул зажигалкой и т. п.

Весьма сомнительным кажется внесение в авторскую речь жаргона.

…Дать волю живой речи. Не сообщать, а писать. Только живая писательская речь, только образы уберут несообразность, искусственность, надуманность.

Повторяю — литература есть СЛОВО, язык. Им убивают, воскрешают, им сотворяют небо, землю, людей.

*

…В сущности, каждый хочет знать истину, каждый ищет познания истины, которая, будучи применима им к себе и другим, объяснит цель жизни. Философия — в переводе любовь к мудрости — начинается с феноменологии, то есть с описания и познания явлений, с установления связей между явлениями. Посредством феноменологии человек осознает свое «я», как условие, без которого не может быть, и начинает устанавливать: я и «они», мое место и «их место», я и Вселенная[21].

Конечно, С. Малашкин не задавался феноменологией. Мои рассуждения вызваны силой его художественности, вызваны попыткой осознать, определить особенности его таланта. Он рисует явления, рисует их так, как они осваиваются растущим сознанием ребенка, ловит мельчайшие детали. Все у него — мелкие подробности (дробность!), все крохотное, в лупу, под микроскопом. Но все захватывающе-интересно, ибо все это подлинно-человеческое, нарисованное безыскусственно, принадлежит искусству. Потому-то это мелкое оказывается таким значительным и маленькое — таким большим.

Узенькая щель, через которую начинает видеть мир герой повествования, от года к году расширяется, поле обзора увеличивается естественно, увеличивается, повторяюсь, безыскусственно, без усилия автора.

Пусть это автобиография, мемуары. Но главнейшее в том, что перед нами настоящее художественное произведение. Есть язык, есть *слово*.

Все мы твердим — язык, язык, язык… И каждодневно читаем повести, романы, написанные без языка, зато со школьными грамматикой и синтаксисом, кое-как усвоенными авторами во время учения и доведенными терпеливыми редакторами и корректорами до полной школьной грамотности.

Никого не упрекая, скажу, что я привык мириться с безъязычностью, привык прерывать чтение на любом месте и возвращаться к книге без радости — единственно по привычке утыкать глаза в печатное слово. То ли леность мысли, то ли человеческая склонность к успокоению (вспомните пролог гетевского «Фауста») позволяют мне принимать литературное ремесленничество при условии, что кое-как склеенные усердными литподенщиками фигурки оснащены признаками правильности. Они, как правильные, принимаются мной, читателем, в сущности совершенно так же, как директор завода принимает на работу таких-то инженеров, техников, рабочих, чьи документы проверены отделом кадров.

…Радостно встретить литературное произведение, которое доказывает старую истину — литература есть язык, литература есть искусство, есть талант слова. Сам я пишу и, вероятно, говорю иначе, чем С. Малашкин. Но язык наш общий, коренной, русский, и у С. Малашкина я понимаю каждое слово и ощущаю, что за словом стоит. Даже когда он дает сбой, когда по забывчивости, увлеченный бегом письма, обрывает фразу либо строит ее вопреки правилам речи, нарушая иной раз логику словесного строя, он остается для меня понятен, прост и — заманчиво ярок.

*

Каждый художественный писатель связан человеческой психологией: при любом полете творческого воображения он должен следовать характерам героев, не может заставлять их подчиняться писательскому произволу. Исторический писатель дополнительно ограничен данной исторической канвой, в нее должны укладываться создаваемые им образы, поэтому приступ к историческому произведению опирается на хорошее знакомство с источниками[22].

Избранное автором время получило в народе название Смутного. Московская Русь была брошена в Смуту внутренней и внешней политикой Ивана Грозного. Террор, переселения и разорение служилого сословия, бывшего военной силой государства, разорение крестьянских масс, перенапряжение для неудачных наступательных войн, удачные набеги татар, спаливших Москву в 1571 году, ужесточение классового гнета, начало закрепощения крестьян, глубокий подрыв политико-морального состояния. Наличие сильных и жадных соседей могло окончательно погубить Русь, но шведы были отвлечены в другую сторону, поляки, опасаясь за свои вольности, не стремились увидеть своего короля московским царем, грабительский Крым государственных идей не имел.

Положение Руси осложнялось и угасанием старой династии. В XVII веке в любой стране разрешение смут происходило через утверждение новой династии: общественная эволюция шла еще внутри монархической формы. Четырнадцатилетнее царствование неспособного и бездетного Федора, последнего в роде, было поэтому характерно «естественной» борьбой между свойственниками и родственниками Федора и его отца: Захарьиными-Юрьевыми-Романовыми, Годуновыми и Шуйскими. Первые подверглись разгрому, И. П. Шуйский, человек выдающийся, был в 1587 году удавлен в ссылке, а Василий Шуйский сохранился, но Годунов не позволил ему жениться. Кстати сказать, Годуновы — древний род костромских вотчинников, а мурзу Чета Карамзин принял на веру по легендам родословцев и Ипатьевского монастыря. Чета, татарина, не было. Преждевременная смерть Бориса Годунова сначала вознесла Лжедмитрия I, затем В. Шуйского, неудачника, но Рюриковича и свойственника последних царей, не лишенного прав. Смута завершается победой, условно говоря, Захарьиных-Юрьевых: Михаил Романов — внук брата Анастасии, первой жены Ивана IV. По-моему, все эти обстоятельства неизвестны автору, поэтому его трактовка и «верха», и общего положения антиисторична.

Религиозный культ в XVII веке имел особое значение для формирования мировоззрения. Патриотизм на Руси осознавался через православие, спрашивали — не кто ты по крови, а «как веруешь?». Русский был православным, и наоборот. Поэтому оборона Троице-Сергиевой лавры в сознании большого числа православных русских поднялась над рядом других причин, обусловивших перелом Смуты. Поэтому осада Лавры дала возможным развернуть доходчивую сильную агитацию, и «писцы борзые» составляли действенные «увещательные послания» всем городам и ополчениям. Столь круто разоблаченные автором повести архимандрит Дионисий и келарь Авраамий Палицын умело воздействовали на чувства русских содействуя подъему ополчения Минина и Пожарского. После снятия осады Троице-Сергиева лавра щедро, широко организовала помощь беженцам из разоренной Москвы включительно до собирания тел и «честного погребения» умерших в бегстве, а тогда — штрих времени — такому придавалось большое значение. По-моему, все это не понято или неизвестно автору.

Москва к началу повествования В. Р. уже много пережила, рядом сидел Тушинский вор, кругом шарили шайки разбойников всех мастей, все было тревожно, все шаталось, во всем были недостатки. Антиисторично изображать ее полнокровным, спокойным городом, откуда на войну отправляется герой повести.


Перейти на страницу:
Изменить размер шрифта: