Я шел по беззвучной талой земле, крытой вялым прошлогодним листом. Было тихо, как бывает перед рассветом. Вдруг мне послышалось, что кто-то идет за мной следом. Я остановился и оглянулся. Тот, кто шел сзади, тоже остановился. Он опоздал на мгновение, не больше. Но я успел что-то услышать. И не имел права счесть, что слух меня обманул.
Так мы оба стояли, я и он. Я ничего не видел. Хотя почки на деревьях только начинали трескаться, в частолесье было совсем темно. Видел ли он меня? Вероятно. Или он остановился по слуху? Возможно, и это.
Кто там? Звать мне не хотелось. Ночь, лес и одиночество сковывают язык. Я ждал, и он тоже. Он не шевелился, не выдавал себя. Я ждал и прислушивался.
Я слышал стук своего сердца. И слышал еще какой-то звук, издалека, прерывистый, тревожный, свистящий. Я не сразу догадался, что это мое дыхание. Я открыл рот и затаил дыхание. Но кроме моего сердца, я не слышал ничего.
Ожидание, напряжение утомили и как-то наскучили мне. Я перевел дыхание, кашлянул, нечаянно и негромко. Но теперь-то он мог узнать, где я и что я — человек. А кто он?
Уж теперь-то человек, поняв, что я жду, подошел бы ко мне или окликнул. Это мог быть только зверь. Он зверь. И все же я спросил:
— Кто там?
Ответа не было. Я продолжал:
— Ну, кто же?
Я понимал, что он не отзовется. Но уж очень мне хотелось, чтоб там был человек. Очень хотелось. И я повторил:
— Так что же?
Все молчало. Я сказал тихо, про себя, не думая, зачем говорю:
— Как хочешь…
Стоять и ждать я больше не мог. Я медленно, шаг за шагом, пошел по своей тропке, к поляне, где меня ждал уютный шалаш для тетеревиной засады. Мое внимание было сзади, в той темноте, которую наполнял он. Шел я почти бесшумно — я уже говорил о талой земле и вялой листве — и не слышал за собой ничего. И я убеждал или утешал себя тем, что это сам лес, сама ночь обманули меня своими шумами, не понятыми мной.
Но нужно же знать, наконец! И я остановился. Сразу!
И на этот раз я поймал его, невидимого. Он сделал, наверное, целый шаг, чтоб найти равновесие и остановиться. Я повернулся к нему лицом. По слуху я знал, что он совсем близко. Двенадцать, может быть, пятнадцать шагов. Ближе, чем в первый раз.
Опять я ждал. И он ждал тоже. Чего? Он не шевелился, не дышал. Он умел дышать так, чтоб его не было слышно. А он, наверно, слышал, как я дышу, как громко бьется мое сердце.
Я не видел его. Я думал, что он большой, тяжелый, сильный. Мои глаза слепы. А он здесь, передо мной, и он видит. Будь у меня патроны с пулями, а не с дробью, все равно мое ружье бесполезно в темноте. Я ничего не могу сделать для себя, а он может сделать со мной все, что захочет.
Замахнувшись бесполезным ружьем, я прыгнул туда, где был зверь. Я закричал. Я не слышал своего голоса, не знал своих слов, но крик отрезвил меня. Я остановился. А зверь бежал. Он больше не таился и бежал напрямик, ломая сучья, без дороги, он, лесной зверь, обманутый человеком.
Начинало светать, но мне не захотелось садиться в шалаш на тетеревином току. Я потерял интерес к этой охоте.
Мне удалось найти на тропинке след длинной широкой ступни, немного похожей на человеческую.
Я повернул влево и вышел из леса на берег Сима. Река шла бурно, веселая, весенняя, в мутных водоворотах. Было тепло и так особенно, по-весеннему хорошо. Мысль об одиноком звере не оставляла меня. Почему он шел за мной? Чего он хотел от меня, что тянуло его к человеку? И я мечтал о моем далеком предке, кто первым сумел побороть страх и протянуть зверю руку дружбы.
В омшанике мой девяностолетний хозяин угощал меня диковинными рассказами. О ружье, которое «резало, как глаз только видит», о гигантских сомах и щуках. О медведях, забредавших на огород. Все это было давно, «лет полста или боле» тому назад. А ныне медведь подвывелся и почитается едва ль не за редкость.
Перед следующим утром, в тот же глухой, предрассветный час, я опять пошел на тетеревиный ток. В густом лесу перед поляной, где стоял мой шалаш, я медлил до света. Я очень хотел встретить зверя и говорить с ним, не пугая. Ведь слушал же он меня сначала!
Было так же темно, так же тихо, как в предыдущую ночь. Я ждал, прислушивался. Я вернулся к оврагу и точно так же, как вчера, вторично и тем же шагом прошел к месту встречи.
Как и вчера, я был один. В моем ожидании не было засады. Но зверь не пришел.
Я был молод тогда и доверчив. Я не знал, что слишком многое — большое, малое, все равно, — случается лишь однажды за всю жизнь. И не повторяется. И из-за этого жизненный опыт так часто оказывается только тщетным воспоминанием, мечтой о неповторимом.
СПУТНИКИ
У путевой казармы, километрах в сорока от города, единственный местный поезд останавливался поздно вечером. До моего озера было километров шесть.
Когда-то там текла река. Лет сто тому назад к осени ее течение начинало прерываться. Затем образовалась цепочка озер, которым и в половодье не хватало сил, чтобы слиться. К тридцатым годам нашего времени озер оставалось немного. Перекаты, обмелевшие первыми, захватила сухая степь, будто здесь и не бывала река. В других местах протянулись солончаки и горько-соленые болота, тоскливо пахнувшие сероводородом. Кое-где, на самых глубоких местах, озера еще держались. Но и они, даже на моей вчерашней памяти, уменьшались год от года.
Одно из таких озер я называл своим. Поблизости не было жилья и лодок, без которых здесь не доберешься до открытой воды. Я приносил с собой резиновую лодку, тогда чуть ли не единственную на весь город, и с ней оказывался полным хозяином.
Когда мои глаза освоились после яркого света в вагоне, я пошел через знакомые березовые рощи, которые здесь называются околками, или колками. На полянах стояли стога.
У меня было два дня, а нести приходилось и воду. Мое озеро засолилось в мере, которая не мешала растительности и животным. Но людям такая вода не годится. Во второй половине августа здесь к рассвету ртуть падала к нулю, и я был тепло одет. Словом, на полянке перед последним колком я привалился к стогу и соскользнул вниз посидеть, отдохнуть.
Ночь была безлунная, прозрачно-чистое небо расщедрилось на звезды. Им не мешал городской свет, и они казались особенно яркими. Пора эта хороша и тем, что бесстрашный местный комар зябко прячется еще до солнечного захода. Березы уже сбрасывали нижние листья. Колок поредел, и я заметил через стволы дальнюю низкую звездочку.
Мне было лень шевелиться. Я кое-как вытащил из карманов портсигар, спички. Приняв прежнее положение, я курил, ища глазами звездочку. Ее не было. Где-то там же нашлись звездочки, парные. Они погасли и опять показались, переместившись, и вновь исчезли. Я сообразил, что звезд над самым горизонтом не бывает.
Разобранное и спрятанное в чехол ружье я в дорогу связывал с парой коротеньких весел для лодки. Высадившись из поезда, я крепил сверток на заплечном мешке. Удобное размещение груза — дело существенное. В нем я считал себя мастером. Но, конечно, минута, когда мешок съезжал со спины на берегу озера, была очень приятной. И вот, не одолев и пятой части дороги, я освобождал петли, доставал ружье и патроны, затем опять пристраивал вьюк на спину.
С середины зимы, когда волков шпорят злой голод и ярая любовь, они способны на многое и опасны. Но в другое время, тем более в августе, они никогда не покусятся на человека. Волки любят безлунные темные ночи, они любопытны, но я им не нужен.
Помня о сухом сене, я старательно затушил папиросу. Дальше идти было не так ловко, нарушалось выработанное опытом равновесие моего груза. Мешало ружье. В общем, я оказался перестраховщиком. Это едкое слово, давно отжившее, в те годы начинало входить в обиход.
За последним колком открылась пустая темнота, без очертаний, без границы. Я шел по высокой стерне скошенной пшеницы. Широкие следы от колес комбайнов обманывали, прикидываясь дорожками. Риска заблудиться не было. Русло бывшей реки отмечалось сплошной стеной тростника. И мне хватало конца Большой Медведицы на левой руке.