Наконец в двери возник Фламбо, который своим огромным ростом и титанической целенаправленной энергией заметно выделялся из толпы. Голосом мощным, как морская сирена, он крикнул, чтобы кто-нибудь сходил за врачом. Когда он развернулся и устремился обратно в темный забитый людьми проход, его друг отец Браун попытался пробиться следом за ним. Даже протискиваясь и лавируя между возбужденными людьми, он все еще слышал монотонное завораживающее пение солнечного жреца, продолжавшего взывать к счастливому богу, покровителю ручьев и цветов.
Отец Браун в конце концов нашел Фламбо, он и еще шестеро людей стояли у того закрытого места, куда обычно опускался лифт. Но на этот раз лифт не опустился туда. Туда опустилось нечто другое, нечто такое, что должно было спуститься внутри лифта.
Последние четыре минуты Фламбо смотрел в шахту лифта и видел окровавленную фигуру и растекшиеся из разбитой вдребезги головы мозги той прекрасной девушки, которая отрицала существование трагедии. Он не сомневался, что это Паулина Стэси, и, хоть он и попросил привести врача, у него не было ни малейшего сомнения в том, что она мертва.
Он не мог точно вспомнить, нравилась она ему или нет; в ней было столько всего, что могло и нравиться, и не нравиться, но воспоминания о ней, о ее привычках, о разных связанных с ней мелочах, словно тысяча крошечных кинжалов пронзили сердце Фламбо, наполнили его невыносимой грустью и ощущением тяжелой утраты. Он вспомнил ее красивое лицо и самоуверенные речи с той неожиданной потаенной отчетливостью, которая горше всего в смерти. Быстро, как стрела, прилетевшая из ниоткуда, как неожиданный удар молнии посреди ясного неба, это прекрасное гордое тело пролетело по шахте лифта вниз, чтобы найти смерть на ее дне. Что это, самоубийство? Невозможно! Она была слишком горда и слишком любила жизнь. Тогда убийство? Но кто из тех нескольких людей в этом почти пустом здании был способен на убийство? Хриплым голосом, который должен был прозвучать мужественно, но почему-то прозвучал очень слабо, он быстро спросил, где в это время был Калон. Голос, спокойный и глубокий, привычный произносить тяжелые слова, ответил, что Калон последние пятнадцать минут молится своему богу на балконе. Когда Фламбо услышал этот голос и почувствовал на плече руку отца Брауна, он повернул к нему свое смуглое лицо и отрывисто сказал:
– Но, если он все это время был там, кто мог сделать это?
– Может, стоит подняться наверх и выяснить? – предложил священник. – До приезда полиции у нас есть полчаса.
Оставив изувеченное тело богатой наследницы врачам, Фламбо стремглав взбежал по лестнице на ее этаж, никого там не нашел и поспешил наверх в свою контору. Вышел оттуда он быстро, и на белом как снег лице его появилось новое выражение.
– Похоже, ее сестра, – мрачно сказал он своему другу, – похоже, ее сестра ушла на прогулку.
Отец Браун кивнул.
– Или поднялась в контору этого солнечного человека, – сказал он. – Я бы на вашем месте проверил это, а потом давайте все обсудим в вашей конторе. Нет! – неожиданно добавил он, как будто что-то вспомнив. – Неужто я всю жизнь так дураком и останусь? Конечно же, в их конторе под вами.
Фламбо удивленно посмотрел на него, но провел маленького пастора вниз в пустые комнаты сестер Стэси, где тот с непроницаемым лицом опустился в большое красное кожаное кресло рядом с дверью, с которого было видно лестницы и площадки, и замер в ожидании. Ждать пришлось недолго. Минуты через четыре по лестнице спустились три фигуры, похожие лишь одним – написанной на лицах серьезностью. Первой шла Джоан Стэси, сестра погибшей. Очевидно, она была наверху, во временном храме Аполлона. За ней следовал сам жрец. Закончив обряд, он спускался по пустой лестнице во всем великолепии. Что-то в его белом одеянии, бороде и расчесанных волосах напоминало Христа, выходящего из претории, на одной из гравюр Доре. Замыкал небольшую процессию Фламбо, хмурый и, кажется, чем-то озадаченный.
Мисс Джоан Стэси, брюнетка с осунувшимся лицом и тронутыми преждевременной сединой волосами, направилась прямиком к своему столу и привычным деловитым жестом подровняла стопку бумаг. Это простое действие привело всех в себя. Если мисс Джоан Стэси была преступницей, то весьма хладнокровной. Отец Браун какое-то время рассматривал ее с непонятной кроткой усмешкой, а потом, не отводя от нее глаз, заговорил.
– Пророк, – сказал он, очевидно, обращаясь к Калону, – мне бы очень хотелось, чтобы вы побольше рассказали мне о вашей вере.
– Почту за честь, – отозвался Калон, и кивнул головой, на которой все еще красовался золотой венец. – Но я не совсем понимаю…
– О, видите ли, – как всегда нерешительно и застенчиво произнес отец Браун, – нас всегда учили, что, если у человека неправильные взгляды на жизнь, в этом частично виноват он сам. И все же существует определенная разница между человеком, который сам забивает свое чистое сознание скоромными идеями, и тем, на сознание которого в той или иной степени повлияла чужая софистика. Вот сами вы считаете убийство злом?
– Это обвинение? – бесстрастно спросил Калон.
– Нет, – таким же спокойным голосом ответил Браун. – Это речь защиты.
В комнате наступила долгая напряженная тишина. Жрец Аполлона медленно встал, и это было похоже на восход солнца. Все пространство конторы заполнилось его светом и жизнью, которых наверняка хватило бы, чтобы так же легко заполнить Солсберийскую равнину. От вида его белоснежных одежд вся комната будто украсилась классической драпировкой. Величественный жест его, кажется, раздвинул стены, а сам он словно начал расти, пока наконец маленькая черная фигурка священника не стала казаться грязным инородным телом, круглым черным пятнышком на светлом великолепии Эллады.
– Наконец-то мы встретились, Каиафа, – возгласил пророк. – Ваша церковь и моя – единственно истинные сущности в этом мире. Я почитаю солнце, а вы – темноту. Вы – служитель умирающего бога, я же служу богу живому. Ваши подозрения и клевета достойны вашей веры. Вся ваша церковь – не более чем черное скопище ищеек и шпионов, которым только того и надо, что вероломством или пытками вырывать из людей признания в грехе. Вы осуждаете людей за преступления, я же признаю их невиновными. Вы осуждаете людей за грехи, я же благословляю людей за их добродетели.
И еще одно слово я скажу вам, читатель книг зла, прежде чем навсегда развею ужас, который вы сеете. Вы даже отдаленно не можете понять, насколько безразличны мне ваши обвинения. Вещи, которые вы зовете позором и ужасной казнью через повешение, для меня не страшнее великана-людоеда из детской раскладной книжки для взрослого человека. Вы сказали, что хотите произнести речь в защиту? Мне настолько безразлична жизнь в этом мире грез, что я даю вам право произнести речь обвинения. В этом деле только одно может быть сказано против меня, и я сам скажу, что. Женщина, которая умерла, была моей возлюбленной и невестой. И не в том смысле, который вы в своих жестяных молельнях называете «законным», нас соединил закон более чистый и суровый, чем вы когда-либо сумеете уразуметь. Мы с ней видели мир, отличный от вашего, мы гуляли по хрустальным дворцам, пока вы пробирались через туннели и кирпичные коридоры. Мне известно, что ищейки, церковные и все остальные, считают, что любовь очень быстро порождает ненависть, и это – первый повод для обвинения. Но есть и второй повод, посильнее, и я не стану его скрывать. Да, Паулина не только любила меня, но сегодня утром, перед смертью, за вот этим столом она еще и составила завещание, в котором отписывала мне и моей новой церкви полмиллиона. Ну же, доставайте наручники! Неужели вы думаете, что меня волнует, что вы со мной сделаете? Каторга станет для меня промежуточной станцией, на которой я буду дожидаться встречи с ней, виселица – скоростной машиной, на которой я помчусь к возлюбленной.
Говорил он, как прирожденный оратор, вдохновенно, убедительно. Фламбо и Джоан Стэси в восхищении не сводили с него глаз. На лице отца Брауна не отразилось ничего, кроме глубочайшего огорчения. Словно преисполнившись великой боли, он уткнулся взглядом в пол, на лбу его четко порисовалась складка. Жрец солнца, непринужденно опершись о каминную полку, продолжил: