Витя просил:
— Знаешь, папка, согласись, пусть это будет не в счет, а теперь начнем по-правдашнему.
Я не уступал:
— Нет уж, сказал — по-правдашнему будем играть, так нечего тут вилять! Складывай этот взвод в ящик, а то никогда больше играть не стану.
Сыну приходилось соглашаться.
— Ну, ладно, папка, раз ты такой, давай по-правдашнему, — говорил он, вздыхая, и складывал взвод в ящик.
На фронте я получал от сына письма, в которых он просил меня: «Напиши, папка, как ты на фронте по-правдашнему воюешь, и, главное, не забудь, напиши, какие у тебя ордена и за что ты их получил, а то товарищи спрашивают меня, а я ничего не могу им ответить, и мне очень неловко». Пока мне нечем было похвастаться, я на этот вопрос сына отмалчивался, но когда в армейской газете появилась заметка о том, как я форсировал Десну, я сейчас же вырезал ее и послал домой.
Вскоре я получил от сына толстое письмо. Мы вели тогда тяжелые бои на пути к Днепру. Конверт был в крови: письмоносца убило по дороге в батальон. У меня было очень неприятное чувство, когда я вскрывал письмо. Из конверта выпало что-то тяжелое. Я не сразу понял, что это такое. Разглядываю — орден Отечественной войны, совсем как настоящий. Этого ордена я еще не видел, он был учрежден недавно, и у нас в полку его еще никто не имел.
Витя догадался, почему я отмалчивался на его вопросы об орденах, и, видимо, захотел меня утешить. Посылая мне орден-самоделку, он писал: «Дорогой папка! Статейку, которую ты вырезал для меня из газеты, я прочел всем своим товарищам, и мы решили, что самый подходящий для тебя будет орден Отечественной войны. Я считаю, что это самый лучший из всех орденов — очень красивый. Обязательно напиши мне, согласен ли ты со мной или нет, а то некоторые ребята спорят со мной».
Орден был сделан точь-в-точь по рисунку и по описанию, которые были опубликованы в газетах. Было удивительно, как удалось Вите подобрать нужный материал. Но больше всего меня растрогала его приписка в конце письма: «Носи, папка, этот орден, пока не получил взаправдашнего. Мне все говорят, что он здорово сделан. Если смотреть не близко, не отличишь от настоящего».
Весь полк узнал об этом подарке сына. Соберутся в блиндаже офицеры, и кто-нибудь уж обязательно попросит:
— А ну-ка, Румянцев, покажи Витин орден.
Потом, когда я получил настоящий орден Отечественной войны — я был представлен к нему за форсирование Десны, — товарищи шутили, что это Витя подсказал Шишкову, к какому ордену представить меня, и весь полк так и называл мой первый орден «Витиным орденом».
Вспоминая сына на фронте, я часто думал: «Дорогой мой сынишка, солдатик ты мой маленький! Придется ли тебе воевать по-правдашнему? Лучше все-таки, чтобы не пришлось, а если придется, то как хорошо, что ты у меня такой — не испугает тебя солдатская доля».
На войне все мы хвастались друг перед другом своими детьми, все стали такими нежными отцами, такими семьянинами, какими раньше не всегда бывали. Каждый думал: останусь живой, вернусь с фронта — месяц из дому не выйду, с рук не спущу Мишку или Юрика, Леночку или Наташку.
14. Домик над Днепром
На одном пепелище я видел, как старик партизан на глазах всего населения, вернувшегося из леса, казнил какого-то немецкого наймита. Автомат у старика висел на шее, он бил предателя своей стариковской рукой. Размахнется, ударит, скажет:
— Это тебе за Игната!
Отдышится, опять размахнется и ударит:
— Это тебе за Степана!
— Это за его жинку!
— Это за его ребятишек!
Он понимал буквально: око за око, зуб за зуб. И у нас в батальоне многие вели счет мести немцам за детей, за родных, за друзей или за душевную муку, подобную той, какую испытывал Перебейнос: вся семья его осталась в оккупированном немцами районе, он ничего не знал о ее судьбе и глаз не мог сомкнуть ночью, все думал — живы или нет. Но у нас был еще счет другого рода.
После форсирования Десны политотдел выбросил лозунг: «Десна позади, но Днепр впереди!»
У одного пленного фрица мы нашли неотправленное письмо. Больше всех рек на свете понравился этому фрицу наш Днепр, особенно при лунном свете, и размечтался негодяй: дадут, мол, ему после войны дачу над самым Днепром, поселится он в этой дачке со всем своим семейством, в садике у него сирень будет цвести и соловьи по ночам будут петь. Оказывается, больше всего он мечтал на войне о соловьях.
Прочитали мне это письмо по-русски, посмотрел я на этого фрица — маленький такой, плюгавый, плешивый.
Чувствую, что не в силах сдержаться — рука сама разворачивается, прошу:
— Уберите скорее с глаз долой, а то не ручаюсь за себя!
Потом я часто читал письмо этого фрица бойцам. Выберу из партии пленных самого паршивого, самого завалящего, грязного, вонючего, соберу людей и покажу его:
— Вот он, ариец, смотрите! Это тот самый, что облюбовал уже себе дачку на Днепре. Ему, видите ли, понравился там очень один домик с садиком, и он решил, что этот домик уже его. Кто хозяин этого домика, это его нисколько не интересует. Эту обезьяну интересуют только соловьи…
Фриц дрожит, думает, что сейчас его уродовать начнут. А на него и смотреть-то не хочется.
Иной какой-нибудь плешивый мозгляк взвоет от страха и давай кубарем кататься по земле. Охватит омерзение, прикажешь увести.
Полковник Гудзь спрашивает раз у Шишкова:
— Что это там у тебя пленные благим матом орут?
Шишков смеется:
— Это Румянцев показывает их для агитации.
— Для агитации можно, — говорит Гудзь, — но осторожно. Смотри, чтобы руками не трогали:
Кто не умел плавать на Кромке, на Десне научился, но Днепр не Кромка, не Десна, и многие, конечно, подумывали, что трудно придется, если и на этот раз вырвемся вперед, не станем ждать переправочных средств. Так и произошло. Полк подпирал батальон, дивизия — полки, и мы опять вырвались вперед. Но теперь уже опыт имелся. Как только подошли к Днепру, севернее Киева, вблизи устья Припяти, остановились под ночь в лесу — каждый, не дожидаясь команды, сам сразу стал готовить себе переправочные средства.
Светила луна, и выйти на Днепр всем полком не представлялось возможности. Немцы, укрепившиеся на правом берегу, чтобы зимовать тут, из амбразур своих дотов видели все вокруг километра на три. Немецкие орудия были наведены днем и всю ночь били с этой наводкой.
Наш, родной Днепр, а страшным он казался. Его еще не видно, не слышно, он где-то там, за лесом, и неизвестно еще, когда придется переправляться на тот берег, а боец уже думает: «Только бы не утонуть посреди Днепра — широкий-то ведь он какой! Только бы течением не снесло — течение-то быстрое! За что бы только рукой ухватиться на воде?» И один бежит, лошадиную кормушку откуда-то тащит, другой мастерит поплавок из плащ-палатки, соломой ее набивает, а там, смотришь, плот уж вяжут прутьями, и каждый хочет помочь: кто ремнями подкручивает, кто лямки с вещевого мешка срывает.
В эту ночь Шишков несколько раз вызывал к себе комбатов и их заместителей. Я бежал в штаб и думал: «Сейчас получим приказ на форсирование». Но встречал адъютант и говорил:
— Явка отменяется, оставайтесь на своих местах, ждите вызова.
Идешь с комбатом обратно, поглядывая на луну: ну что ты будешь делать с ней! Вот же каверзное светило, нет от него никакого спасения! Осточертела нам эта луна за войну ужасно. Прямо хоть плачь: только приготовимся форсировать водный рубеж, как она уже тут как тут, выйдет из-за туч и устроит тебе иллюминацию на всю ночь.
Я думал, что явка отменяется из-за этой проклятой луны, висевшей над Днепром, как осветительная бомба, но вот опять вызывают нас в штаб и на этот раз пропускают к Шишкову. У него в землянке находился полковник Гудзь с адъютантом — своим сыном Далькой. Они никогда не разлучались и так знали друг друга, что глазами разговаривали: Гудзь только покосится — и Далька уже бежит выполнять приказание.